Данка вспыхнула до ушей и готова была расплакаться. У нее всегда были безукоризненно чистые ногти, а она нарочно приложила, чтобы заслужить похвалу, а между тем это стыд и больше ничего как стыд.
— Да я вовсе и не монархистка! — кое-как проговорила Данка, не зная, что она говорит, и стараясь вырвать у Термосёсова свои руки.
— Врешь! Вот тебе, не знаю. Бог знает чем готов отвечать, что врешь, — отвечал Термосёсов.
— Почему вы так думаете? — продолжала, высвобождая руки, Данка.
— Почему думаю? Да потому думаю, что вижу, что ты умная женщина. Кто же ты такая? Республиканка, стало быть? Перестань, брат! — Какая такая республика возможна в России? Народ вместо «республика»-то прочитает ненароком «режь публику», да нас же с тобой и поприкончит. Это тоже старо… рутина, да и ни на что это и не нужно. Нам все равно, что фригийский колпак, что Мономахова шапка, — абы мы были целы. Поняла?
— Да.
— Что же ты поняла?
Данка затруднялась и, подумав, ответила:
— Я одного только не понимаю.
— Чего?.. Чего не понимаешь — говори прямо: не понимаю.
— Я не понимаю… когда вы говорите мы, от лица какой же вы партии говорите?
— От какой партии? — В России нет партий, а есть умные люди и есть глупые люди: я от умных людей говорю.
— Но этак нет ничего целого… Этак и скликнуться нельзя.
— Скликнуться? Ну, брат, это старо, — мы и сами ноне на перекличку своих не сзываем, а чувствуем своих, чувствуем. У нас есть такие, которым с нами на перекличку ходить и нельзя: мы их и не требуем и без пароля их знаем. Что их беспокоить: они и так свое дело делают. Всякие, брат, у нас нынче есть, всякие, и слесаря, и цензора, и шильники, и мыльники, и те, что в Бога не веруют, и те, которые в него веруют, и народники и аристократы: свой своему отовсюду весть подает.
Эх, ты, Дана, Дана: заплесневела ты здесь с книжками, но стану я тебя учить, из тебя не женщина, а черт выйдет! Ничего что ты говоришь, что ты республиканка: осторожность — это хорошо. В ваших медвежьих углах ведь и взаправду не знать, как и рекомендовать себя; но послушай меня: брось это все республиканство! Хочешь, я тебе всей царской фамилии фотографические карточки подарю?
— Да у меня есть, — отвечала Данка.
— А! Вот видишь, есть. А где же они у тебя? Спрятаны?
— Спрятаны.
— Небось нарочно… петербургских гостей ждала и спрятала? — запытал он, улыбаясь и слегка привлекая ее к себе.
Данка была изобличена не в бровь, а в глаз и снова спламенела до ушей, но солгала и сказала, что карточки царской фамилии у нее всегда лежали запертые в комоде.
— Глупо это, — отвечал Термосёсов. — В рамках они у тебя?
— Да, в рамках.
— Повесь. Давай молоток. — Есть молоток: давай я их все тебе сейчас развешу.
— Гвоздей нет.
— Ну пошли своего нигилиста: пусть купит гвоздей.
— Да, может быть, они и есть, впрочем, — отвечала Данка, наверное знавшая, что у нее гвозди есть, и в то же время смекавшая, как бы ей высвободить хоть на минуту свои руки из рук Термосёсова и, пользуясь случаем, вымыть в спальне замеченный Термосёсовым под ее ногтями траур по японскому Микадо.
Хитрость ее удалась: она выскользнула вон из залы, пробежала гостиную и скрылась в спальне.
Термосёсов вслед за Данкою перешел в гостиную, оглянул быстрым, но внимательным взглядом всю стоящую здесь мебель и, надув губу, сел неподвижно в мягкое кресло.
В спальне хозяйки слышался тихий заикающийся скрип педали металлического умывальника и тихие плески воды. Это продолжалось довольно долго.
VI
Термосёсов по-прежнему неподвижно сидел в кресле, далеко оттопырив свою верхнюю губу, и над ним воочию совершались самые быстрые и самые странные калиостровские превращения. Термосёсов, как только он опустился в кресло, тотчас же сделался как будто каким-то игралищем природы, каким-то калейдоскопом, который она встряхнула для забавы. Термосёсов казался совершенно равнодушным к тому, что он начал, что ему предстоит произвесть и чем он думает все это закончить. В нем вдруг исчез всякий след энергии, и видны были лень, усталость и тягота. Он чем больше сидел, тем более старел, старел видимо, старел на целые года в одну минуту, как Калиостро. О да! Это был или сам Калиостро, или это был крепко и крепко поживший человек, у которого уже сохнет мозг в костях. Глядя на Термосёсова, вы теперь видели, что его (если заглянуть в его сокровенную глубь) не интересует ничто; что он ни во что не верит и чувствует, что он тлен, ложь, что он даже, пожалуй, ненавидит даже плоть свою, но питает и греет ее, потому что нельзя ее не греть и не питать.