— Вот видишь! — продолжал он, развешивая картинки. — А тут государыня… А тут наследник… А здесь князья… Вот, вот так, вот так крестом… А это что такое? Да у тебя тут и министры?
— Да; тут, кажется, некоторые.
— Ну и их рядом под низок: Валуев первый. Так давай его первым и повесим. А это кто такой? Какой-то генерал!
— Зеленый, кажется…
— Зеленый? Ну давай Зеленого: я и не знаю такого. А это кто в очках? Должно быть, Горчаков, смекаю?
— Да.
— Россию отстоял… ну молодец, что отстоял, — давай его сюда повесим. А это кто?
— Подписано должно быть сзади.
— «Милютин», — прочитал на обороте Термосёсов и добавил от себя: — Не знаю.
— А это? — взял он вновь и прочитал: какой-то «Мельников», — не знаю тоже. А это… ба-ба-ба и Муравьев!..
Термосёсов поднял вровень с своим лицом карточку покойного Муравьева и пропел: Михаило Николаич, здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!
— Вы знакомы были с ним? — спросила Бизюкина.
— Я?.. с ним? То есть лично, ты спрашиваешь, знаком ли? Нет; меня Бог миловал, — я не знаком; а наши кое-кто наслаждались его беседой.
— Ну и что же? — любопытствовала стоящая у дивана Данка.
— Хвалят, брат, и превозносят, — отвечал, вздохнув, Термосёсов. — Это второй Петр Пустынник, — он даже в христианство обращал.
— Скажите!
— Да… У нас одна была… так, девушка… Огонь была… чудесная женщина… Взяли ее вскоре после родов… она с дядей своим была в то время в браке, и дитя некрещеное держали, а он как с ней пошел беседовать. «Говорите, — говорит, — мне, родная, всё как попу на духу! Что хитрить! Будемте честными людьми: в Бога не верите, Государя не любите, Россией пренебрегаете?» — Та, брат, ему, как водилось тогда, честно на все это и ответила: не верю, говорит, в Бога, ну и про Царя тоже и про Россию. А он точно игумен скорбящий: «Ну а чем же, говорит, еще грешны?» Да все, матка, таким тоном и распытал и объявляет: «Вижу, говорит, я, что вы, однако, ни в чем сознательно не грешны. Поживите-ка, говорит, здесь немножечко; поживите! Вас там осилили, а здесь вы вздохните да пообдумайтесь: мы говорить с вами будем, авось вы и в Бога уверуете, и Государя возлюбите, и Россию чтить станете; а тогда и сынка окрестим». Так, брат, все и сделал, так женщину и отбил.
— Сослали ее?
— Кой черт сослали! «Иди, — сказал ей после, — иди, дитя, и к сему не согрешай», — и отпустил. Замужем она теперь в Петербурге и панихиды по Муравьеве служит. Совсем отбил. Полагали на нее надежды, а она вышла дрянь.
— Да вы же говорите, что все это можно?
— Можно? Я и сейчас скажу, что можно, но надо же это не так, не взаправду… Э! да тебе еще не пришел час это понимать! Возьми-ка его прочь от меня! — заключил он, спускаясь с дивана и подавая Данке портретик Муравьева.
— Не надо его?
Термосёсов сошел, взял Данку обеими ладонями за бока и, посмотрев ей в лицо, сказал:
— Да, не надо!
— Я не понимаю… — сказала Данка и замолчала.
— Чего?
— Да вот… Если все это… надо отыгрывать, как вы говорите… зачем же тогда Муравьева здесь не повесить?
— Зачем?.. А затем, что впечатление очень неприятное.
— Чем?
— Да видишь… бяка-бабака-козел-бу!.. — проговорил он Данке, как пугают детей, и добавил:
— Спрячь его лучше подальше; а то…
И Термосёсов сделал гримаску, подобную той, какую сделал Мефистофель, когда ему предлагали укрыться в часовне.
Бизюкина поняла это и отнесла назад карточку Муравьева в свою спальню.
— Ну, а теперь б'yзи! — сказал, встречая ее, когда она возвратилась, Термосёсов.
Данка не совсем поняла значение сказанного, но по предчувствию смутилась и прошептала:
— Что?
— Бузи, бузи! — внятнее повторил ей Термосёсов, придерживая ее ладонями за бока и вытягивая к ней хоботком свои губы.
Данка сконфузилась, отодвинула его руки и сказала:
— Что вы это такое!
— А как же? — спросил Термосёсов. — Какое же мне будет поощрение?
Бизюкиной это показалось так смешно, что она тихонько рассмеялась и спросила:
— За что поощрение?
— А за все: за труды, за заботы, за расположение. Ты, верно, неблагодарная? «О женщины, женщины», — сказал Шекспир, — шутя воскликнул Термосёсов и, крепко взяв своей рукою правую руку Данки, расправил ее кисть и смело провел за открытый ворот своей рубашки и положил на нагое тело.
— Правда, горячее сердце у меня? — спросил он.
Данка была совсем обижена и рванула руку, но рука ее была крепко притиснута рукою Термосёсова к его теплому боку.
— Те-те-те-те! Лжешь — не уйдешь! — шаля, проговорил ей Термосёсов и обвел свою другую руку вокруг ее стана.
— Чтобы заставлять себе человека служить, надо его поощрять: это первое правило.
Этим Бизюкина была уже так ошеломлена, что только сжалась в лапе у Термосёсова и шептала: «Пустите», — но шептала словно нехотя, словно в самом деле горничная, которая тихо шепчет: «Ай, сейчас во все горло крикну!»
Термосёсов это и понимал: он тихо сдерживал Данку в своих объятиях, но не употреблял против нее никаких дальнейших усилий, хотя при слабости ее защиты ему поцаловать ее теперь ничего не стоило.