Погас мой огонек. Кругом серый сумрак: уже не настолько темно, чтобы стоило зажечь новую свечу, но писать без свечи еще нельзя; ничего не оставалось, как пойти па берег речки, поесть козьего сыру и напиться холодной водицы.
И там донесся до меня крайне неприятный шум, — по дороге ехал возок. Да, да, скрипели колеса, постукивали копыта мула, и я увидел, что Дуара Лартиг едет в лес по дрова в свою делянку. Каким мне это показалось странным! Человек едет на рассвете в сосновый бор, будет все утро рубить там лес, наложит воз и к полудню вернется домой, сядет за обед; на другой день он примется мыть чан для виноградного сока; потом скосит отаву, займется сбором винограда, опять поедет в лес запастись дровами, помня, что близится зима. После бессонной ночи, проведенной с пером в руке, здесь, в моей долине Люэка, все это казалось мне таким ненужным. Разве в ртом сейчас жизнь? Вот нынче человек делает то же самое, что делали его деды и прадеды испокон веков, и такие же у него спокойные и неторопливые движения, и так же, как и встарь, трусит рысцой его мул; этот человек сейчас, в августе месяце, заботится о том, чтоб ему тепло было зимой, и, стало быть, рассчитывает дожить до зимы, — словом сказать, продолжает жить по-старому, тогда как дух господень поднимает на брань наши Севенны. Да неужели это человек из нашего родного края? Прямо не верится!..
Конечно, Лартиги из Пон-де-Растеля — паписты, но ведь даже у «давних католиков» на сердце уже не может быть спокойно. Все Лартиги, от мала до велика, люди тихие, миролюбивые, и, понятно, у таких-то вот вся душа переворачивается в нынешние времена.
В рощице на берегу я приметил персиковое дерево, плоды на нем уже почти созрели. Я сорвал три самых спелых. Природный их вкус куда приятнее приторно сладких привитых персиков, и мякоть их хрустела на зубах так громко, что я не слышал стука колес; в душевном смятении я уже не замечал столь знакомого, привычного шума. Я не стал вытирать персиковый сок, стекавший у меня по подбородку, — мне за все, за все хотелось возблагодарить творца… И я поспешил возвратиться к своим записям, — сим трудом вернее всего могу я послужить господу.
Дважды мы были застигнуты врасплох на наших собраниях «Сынов Израиля»: один раз наткнулся на нас несомненный недруг, а в другой раз — доброхот, но как раз он-то и причинил нам вред, хотя, бесспорно, человек он был самый почтенный, самый твердый из всех наших уцелевших борцов за веру, меж тем как католик, да еще одетый в сутану, не принес нам никакой докуки.
Кюре Женолакского прихода возвращался от умирающего а был в дурном расположении духа, ибо даже перед смертью сей нераскаянный гугенот, старик Бонфуа, про коего говорили «упрям как осел», увидев в Туреве, в орлином своем гнезде, забравшегося туда старого кюре, не сказал ему «добро пожаловать», а вместо того плюнул на ковчежец с освященным елеем. А засим несговорчивый старик до того разозлился, что раздумал умирать, и, соскочив с постели, выгнал вон капеллана. Любой католический поп за такую провинность отправил бы его на виселицу и помазал бы упрямца елеем, когда на него уже накинули бы пеньковый ошейник, но отец Манигас так не поступил, — толстяк кюре вздохнул сокрушенно и, посмеиваясь, сказал:
— Ну и племя непокорное наши горцы! Если б у нас не помогали господу призывать их на небеса, то, пожалуй…
И вот сей кюре заявился на наше собрание, будто вздумал сыграть с нами шутку, и похвалил нас за то, что мы так ловко передразниваем гугенотов, — так им и надо, высмеивайте их себе на здоровье. Рассердился он только на меня за то, что я, невежа, упорно не желал встать и поклониться ему; а не вставал я по той причине, что сидел на Библии, — другого способа скрыть ее у меня ведь не было{29}
.