Финетта надела мне башмаки и поднялась с колен, а затем объявила, что теперь она будет следовать за нами, по примеру многих других девушек, будет варить нам похлебку, стирать белье в горных ручьях, штопать его и латать, сказала, что она предпочитает уйти в горы, чем дожидаться, когда ее заточат в монастырь или сошлют на далекие острова или в Канаду.{62}
Она спит, такая маленькая, хрупкая… Мой кафтан закрывает ее всю — от подбородка до самых кончиков ног. Она лежит совсем неподвижно, пе шелохнется, не слышно даже ее дыхания, и мне страшно. Схватив свечу, я тихонько подхожу к пей.
Я наклонился над нею, и свеча дрожала у меня в руке, я наклонился, и в груди моей гулко, как в бронзовом сосуде, отозвался крик Гедеона: «Господи! Как спасу я Израиля? Вот, и племя мое в колене Манассиином самое бедное, и я в доме отца моего младший».
Узкое личико, утонувшее в козьем мехе, не дрогнуло, а я все ниже склонялся над ним, взывая к предвечному: «Если я обрел благодать перед очами твоими, то сделай мне знамение, что ты говоришь со мной».
И в то мгновение, когда мой рот приблизился к ее рту, она коснулась губами моих губ и обожгла меня. Я вскочил, отошел к своим листкам и склонил над ними голову.
Свеча, которую я все еще держу, оплывает, и горячие капли падают мне на руку. Я изнемогаю. Поскорее бросить листки в щель, бежать отсюда, свернуться в комочек в другой норе, в другом углу нашего старого дома.
На другом листке — почерком Финетты