Будто я в каком-то огромном городе. Кажется, в Москве… Но на самой окраине. Уже нет улиц, а просто разбросанные кое–где домики… Место неровное… Глиняные ямы. А далее бурьян и бесконечное поле. Я оказываюсь в одном таком домике, скорее, в крестьянской избе. Одет в рясу, без панагии архиерейской, хотя и знают, что я — архиерей. В избе человек 10–15. Все исключительно из простонародья. Ни богатых, ни знатных, ни ученых. Молчат. Двигаются лениво, точно осенние мухи на окне, перед замерзанием на зиму… Я не говорю — и не могу говорить: им не под силу слушать ни обличения, ни назидания, ни вообще ничего божественного. Душа их так изранена — и грехами, и бедствиями, и неспособностью подняться из падения, — что они точно люди с обожженной кожей, к которой нельзя прикоснуться даже и слегка… И я, чувствуя это, молчу… Довольно того, что я среди них, что они не только меня “переносят”, но даже “запросто” чувствуют себя со мною (однако не фамильярно, ничего вольного), не стесняются, “своим” считают.
“Только ты молчи, — безмолвно говорят мне их сердца, — довольно, что мы вместе… Не трогай нас: сил нет”.
Мне и грустно за себя, что ничего не могу сделать, а еще больше их жалко: несчастные они.
Вдруг кто-то говорит:
— Патриарх идет.
А точно они и ранее ждали его. Мы все выходим наружу. Я среди группы.
Глядим — почти над землей двигается Святейший Тихон. В мантии архиерейской, в черном монашеском клобуке (не в белом патриаршем куколе). Сзади него в стихаре послушник поддерживает конец мантии. Больше никакой свиты…
И не нужно: души больные, пышность излишняя непереносима им.
Смотрим мы на приближающегося святителя и видим, как на его лице светится необычайно нежная улыбка любви, сочувствия, жалости, утешения… Ну, такая сладкая улыбка, что я почти в горле ощутил вкус сладкого…
И всю эту сладость любви и ласки он шлет этому народу… Меня же точно не замечает… И все приближается.
И вдруг я ощущаю, как в сердцах окружающих меня крестьян начинает что-то изменяться: они точно начинают “отходить”, оттаивать. Как мухи при первых лучах весеннего солнца… Я даже внутри своего тела начинаю ощущать, будто у них и у меня “под ложечкою” что-то начинает “развязываться”, расслабевать… “Отпускает”… После я узнал, что в этом месте у нас находится нервный узел, так называемое “солнечное сплетение” (куда и “подкатывает” при горе)…
И в глазах их начинаю читать мысли:
“Гляди-ка, Святейший-то улыбается… Значит, еще дышать- то можно, стало быть!”
И легче, легче становится им, бедным, загнанным.
А Святейший все приближается и все сильнее им улыбается. Лицо его обрамлено рыжею бородою.
И когда он подошел уже совсем близко, я увидел, как лица моих соседей тоже улыбались, но еще очень, очень немного.
“Вот только теперь, — пронзила меня мысль, — им что-нибудь можно сказать, теперь они стали способны слушать: душа оттаяла. А там, в избе, и думать нельзя было о поучениях”.
И понял я, что сначала надо пригреть грешную душу — и уже после выправлять. И Святейший мог это: он очень любил этих грешных, но несчастных детей своих. И любовью отогрел их.
И понял я, что раньше и невозможно было говорить с ними (мне), а потому и не нужно было. Потому мы и молчали в избе. И подивился я великой силе, какую имеет любовь!
Святейший приблизился. Кажется, мы — во всяком случае я — поклонились ему в ноги. Вставши, я поцеловал у него руку. Она мне показалась мягкою, пухлою.
Я впервые представился ему, как епископ. Но странное дело: он не придавал этому никакого значения, будто не замечал меня. Это показалось мне даже прискорбным. А вся любовь его направлена была к этому скорбящему, подавленному простонародью.
Наконец, не выдержав, я решаюсь обратиться к нему с безмолвным вопросом (без слов, а сердцем, но его сердце чует, о чем я думаю):
— Владыко! Ну что же нам делать там (за границею)? — то есть по вопросу о разделении Церкви между митрополитом Антонием и митрополитом Евлогием. — Куда же мне идти?
Он сразу понял вопрос, но, по–видимому, ничуть не заинтересован был им, даже, скорее, прискорбно ему стало. Улыбка, сиявшая доселе, исчезла.
Я ждал ответа… Какого? Можно было сказать ему: иди к м. Антонию, или, наоборот, к м. Евлогию, или что-либо в этом стиле, вообще по поводу разделения… Но ответ был совершенно неожиданным, какого никак не придумать:
— ПОСЛУЖИ НАРОДУ…
Вот какие поразительные и неожиданные слова сказал мне Святейший: ни о митрополитах, ни о разделении, ни об юрисдикциях, а о службе народу… И именно народу, то есть простонародью… Недаром в избе были одни лишь мужики (и мой отец, бывший крепостной крестьянин)…
И не сказал “послужите”, а в единственном числе: “послужи”. Это относилось ко мне лично. И тогда вдруг мне стало ясно такое толкование слов патриарха:
“И чего, вы, архиереи, ссоритесь между собою? Разве дело в вас? Ведь вопрос — в спасении народа, и именно простого народа. Спасется он, все будет хорошо, — не спасется, все погибло. Что могут генералы без солдат?”
И вдруг весь спор из-за власти поблек…
Теперь от меня требовался ответ…