Жили у Колиных родителей, брат Шурик в это время служил, а затем и сидел в Чите, старшая сестра Лизавета уже давно и удачно была замужем в Выборге, закончила институт и аспирантуру. Молодые потихоньку строились на большой многолюдной станции Друлёво, где Коля устроился дорожным рабочим. Завернутого в голубое одеяло недельного Славку привезли на кукушке из родильного отделения Ландышевской больницы уже сразу в новый дом. Пять лет пролетели как в концовке почти любой волшебной сказки, где говорится про "долго и счастливо", с малышом, коровой, поросятами, полным птичьим двором и большим возделанным огородом. Но после рождения второго ребенка, Пашки, у Марины началась сильная родовая депрессия, все на станции считали, что она тронулась умом, "спортили бабу". Она усохла, начала пить, бесцельно уединяться в лесу, как-то раз, хорошо, что летом, пошла по ягоды, заблудилась и, питаясь одной черникой, вышла на железку через четыре дня, грязная и оборванная, изможденная, искусанная комарами и мошкой, в зеленой тине, – одним словом, не то утопленница, не то русалка. А из следующего своего похода вернулась и, смеясь, сказала, что ее изнасиловали.
Коля уже устал от болезненных закидонов жены, от тех мгновенных метаморфоз, которые случаясь, уводили ее от него, от детей то в морочные лабиринты сознания, то в лес, то на железку. Коля особенно боялся ее прогулок по одноколейке, не раз, переживая, рисовал в своем воображении картину, как безуспешно предупреждая протяжным гудком, сбивает ее тяжелый товарняк. Да что от нее и осталось бы, – Марина и так словно тень.
Отчего-то в этот раз он поверил ей, то ли что-то в ее голосе, нервном ее смехе подсказывало, что, может, и правду говорит, то ли столько раз она за молодость свою отдавалась всем подряд по своей воле за деньги, что ей ли о насилии говорить, тем более воображать, придумывать. И, чувствуя и рассудив, что, значит, дело было, и кто-то ее обидел, унизил, – может, били, может, заставили – кто-то посягнул и на ее, и на его, Колину, честь, выставив его, Николая, простым мужем-терпилой, он тяжелой ладонью хлестанул жену наотмашь, сбил ударом с ног, и после этого начал допытываться:
– Кто? Когда? Где?
И отвечала она безучастно, тихо, не по-живому, будто кто другой говорил, не она:
– Часа два назад. На Ворчале, где мостки, там поляна. Трое. Не наши. Жгли костер, пили.
Николай помрачнел, минуту стоял истуканом, потом быстро стал собираться: рюкзачок, нож, топор… Выйдя из дома, направился скороходью, мягко погнал шагом в две-три шпалы в сторону мостков на Ворчале. "Проклятое место, – думал. – И опять же костер, пьянка…".
Когда-то в далеком детстве, еще задолго до их злополучных с Бурлаком посиделок, он, двенадцатилетний мальчишка, возвращался из Заречья, от бабки с дедом, в пылинский дом к родителям. И вроде сначала, пока было солнце, морозец и искрил мелкий редкий снежок, идти было жарко, легко, но вдруг захолодало, лютый трескучий мороз к сумеркам стал невыносимым, и уже совсем замерзая, не чувствуя ног, почти дойдя до своего поселка, где были люди и тепло, как раз около Ворчалы с ее неладными мостками, Коля споткнулся о шпалину и упал. Заиндевелый лес вокруг быстро наполнялся густо-синей давящей тишиной, сливались очертания ветвей, лап, стволов, пока не остались по сторонам от железки только мутные темные стены. Пытаясь встать, подняв голову, Коля увидел совсем близко от насыпи, через канаву, большого зверя. Зверь не скалил зубы, не выл, не рычал – вообще не спешил, видимо остерегаясь запахов железной дороги, подниматься на насыпь, просто стоял, повернув в сторону к человеку лобастую некрасивую голову и следил за мальчишкой. Страх придал сил, и Коля понял, что заточенный электрод, который он таскал с собой на случай встречи с волками, – это так, для собственного спокойствия, до тех пор, пока этого волка не увидишь воочию, – считай, что прутик, и что показывать хищнику спину и убегать тоже нельзя, да и не убежишь от него.
Поднявшись, дальше Коля пошел медленно, твердо, словно сам он, следящий за ним зверь и шпалы были одним целым, единым и единственным узлом бытия. Впоследствии он не понимал, как это получилось, видимо, перебарывая испуг, не давая запаниковать, включился древний инстинкт и волнами передавал в пространство, как позывные: "Я здесь главный зверь!".
Волк, шпала – волк, еще шпала; ни на минуту не позволяя думам, страхам, сомнениям отвлечь его, увести в мысленный туман, заставить потерять бдительность, двенадцатилетний пацан медленно уходил от смерти. Волк шел вдоль насыпи, не отставая, и лишь когда послышался вдали лай пылинских собак, резко, в одно мгновение, бесшумно сгинул в мертвом лесу.