— Страшная привычка художника, — снова заговорил Халиф, — быть необычным, хотя эта необычность невыгодна. У меня было много случаев, когда я мог кардинально изменить свою жизнь, еще в Москве — я этого не сделал. Скучно было — меняться: сменить перо жар-птицы на автоматическую шариковую ручку. И золото… В России, как это ни парадоксально, даже среди продажных и определившихся уже холуев существует масса талантливых людей. Талантливость — это неизлечимая болезнь, которая пробивается всё равно — даже сквозь жирную кожу. Хотя долго она там не гнездится — рано или поздно уходит. Потому что это несопоставимо: или — или.
— Когда я приехал в Москву, мы очень подружились с Евтушенко, — рассказывал Халиф. — Еще в Ташкенте я прочел его первый сборник «Разведчики грядущего». Это были очень посредственные стихи, но написанные «по-современному», лесенкой. Тогда так писали трое — Горностаев, Луконин и Евтушенко. Это казалось новаторством. Узнав, что в издательствах платят построчно, я тоже стал разбивать свои стихи, ломал строку. И вместо 70 копеек получал за ту же строчку 2.10.
И меня приняли в круг новаторов с распростертыми объятиями. В Ташкенте меня посчитали чуть ли не классиком и, при всей наивности моих первых стихов, надели на меня тюбетейку и послали на слет поэтов в Москву. Нам были выданы мощные кальсоны со штампом Союза писателей Узбекистана, и наши тюбетейки парадного образца были вышиты парчой. А приехав в Москву, я стал, как говорится, невозвращенцем — к великому огорчению руководителя нашей делегации Гафура Гуляма.
Он, кстати, — один из величайших восточных поэтов. Его первая книга буквально потрясала. Он получил за нее Сталинскую премию. Книга называлась «Я — еврей». Более того — Гафур усыновил 15 еврейских детей, оставшихся в живых после трагедии Бабьего Яра. В Ташкент тогда привезли группу спасшихся мальчиков. Все они были седыми… И они выросли прекрасными людьми.
В Литературный институт меня не приняли — все же я еврей. На приемном экзамене я сдал все. Академик Петров, директор Литинститута, спросил меня: «А где ваш отец?» — «Погиб на фронте, в 42-м, на Северном Кавказе». — «О, я-то знаю, как евреи погибали на фронте!» — иронически протянул академик.
Поверишь, я по-настоящему врезал ему по физиономии — так, что он влетел в угол библиотечного шкафа. А я собрал свои рукописи и ушел. Не знаю, почему это обошлось для меня без особо серьезных последствий. Историю эту вскоре узнали, она почему-то очень понравилась Смирнову и он пожелал познакомиться с моими стихами. Помнишь, горбун, тоже антисемит отчаянный, о котором в России ходила эпиграмма:
Был он человеком исключительно противоречивым: после смерти Сталина, вдруг, написал просталинскую поэму… И всё же я почему-то не могу говорить о нем с ненавистью. Как и о поэте Василии Журавлеве, уж такой просоветской сволочи, таком подонке и антисемите! Наверное, потому, что они оба плакали, когда читали мои стихи:
— Боже, почему России так не везет: евреи пишут лучше, чем русские! — всхлипывал горбун.
Или Кочетов. «Прочти что-нибудь» — попросил он. Я прочел стихи, посвященные Назыму Хикмету. «Посиди», — сказал он. И через несколько часов газета вышла с моими стихами и напутствием Хикмета. Старика это очень обрадовало — он тогда лежал с очередным инфарктом.
Да, там над нами стояли негодяи, палачи и всякая сволочь. Здесь над нами нет никого — только какие-то розовые беконные люди, абсолютно равнодушные к поэзии… недочеловеки, — помедлив, добавил Халиф.
— Как бы ты объяснил особую популярность лишь нескольких русских авторов здесь, на Западе? Часто, говоря о выживании на Западе русского писателя, приводят пример Севелы, успешность его книг в нашей эмиграции: он сам порой затрудняется ответить, какими тиражами расходятся русские издания его книг. А ведь основные-то тиражи их изданы на других языках — на немецком, на английском…
— Севела, на мой взгляд, — не писатель, он — хороший, талантливый и умный документалист. А его читатель переместился вместе с ним на Запад. Что произошло оттого, что он переместился из Одессы, скажем, на Брайтон-Бич в Бруклин? Он что, полюбил Джойса? Бабель — типичный «брайтонбичевский» писатель, но здесь и Бабеля не читают. Читают Севелу.
Есть четкое определение читательского интереса — дорос он до писателя, или — нет. В России писатель демократизировался — он пошел к читателю, он становится одного с ним уровня. И — перестает быть писателем.