— Ведь реалии — преходящи, и непреходящ только дух человека, — говорил Саша, глядя куда-то за окно, там синело удивительно чистое небо, в котором то и дело возникали силуэты пролетавших ширококрылых птиц, наверное, чаек. Или альбатросов — пород для меня и поныне неразличимых. А Саша завершил свою мысль следующим пассажем:
— И чем больше связан текст книги с конкретными вещами, тем он более приземлен, а значит, — не вечен. Поэтому поэзия как бы парит все время, она — на взлете. Но в лучших своих проявлениях проза может и должна, по моему мнению (так, во всяком случае, я вижу свою прозу), достичь вот этого самого уровня поэзии, который и делает ее «изящной словесностью». Проза может, она должна быть изящной словесностью — это единственный для нее способ выжить на протяжении многих десятков и даже сотен лет.
Я думаю, что для литературы необходимо это качество некоторой возвышенности и над обстоятельствами конкретными, и над фактурой жизни — всей этой ерундой, которая так завлекает других пистелей. Вся эта сиюминутность, чуть ли не репортажные моменты их прозы — это всё хорошо для современного читателя. Настоящая, вечная литература — она вне времени, она с самого начала рождается вне времени.
Потому что писатель, художник, Мастер — живет вне времени, вне среды, вне места. Он живёт просто в себе. Потому что он Мастер, и чем менее он подавлен обстоятельствами, чем внутренне более раскрепощен он от этих вот реалий, от конкретности (можно найти массу синонимов), тем он более свободен. Он решает все свои проблемы только внутри себя. Его талант собственный развивает. А конкретная жизнь, она просто… мне она просто мешает. Важно уйти от этого, не слышать.
Дальше, я опускаю наши вопросы, реплики и другие подробности беседы, приведенные при ее первой публикации, сегодня мне кажутся они привязанными к тому времени, к тем дням, да просто излишни. Сашин текст самодостаточен, из его ответов всё и без того ясно, — им и ограничусь:
— Читатель вообще удручает, — тихо, вполголоса, неторопливо говорил он, — современный читатель… Читательская масса, она вообще с очень низкими запросами и вкусами, ей нужны какие-то там анекдотцы, написанные простым, понятным языком. Скажем, про Чонкина. Я пишу и, наверное, сознаю, что я не вижу, я не знаю этого читателя, я не знаю, кто он. Я знаю, что меня всегда прочтут и поймут двадцать человек.
— Я еще в России думал, что если вообще найдутся двадцать или сто человек, которые поймут то, что я делаю, — их вполне достаточно. Этим уже оправдывается все, что ты делаешь. Может быть, даже важен вообще один, гипотетический, читатель. Меня, казалось бы, должна удручать ситуация с читателями здесь, в зарубежье… Но я больше надеюсь на русского читателя в России.
— Выходит, по твоему, будущее русской литературы — там?
— Там, конечно… русская же литература.
— Но мы говорим о процессе её созидания…
— А, тогда — здесь. Здесь она будет делаться, а там она будет читаться. А когда произойдет всеми ожидаемый катаклизм — тогда всё уже будет там. Причем это будет поток…
— Так что же, по-твоему, освободятся какие-то творческие силы у людей, и многие вдруг начнут писать хорошо? Или просто больше людей станет писать и сработает закон больших чисел?
— Не думаю, что начнут писать лучше, — прокомментировал он мое предположение. И пояснил: — Количество пишущих никакого отношения не имеет к качеству. Потому что все равно, как я уже говорил на конференции (имеется в виду состоявшаяся в 1981 году в Лос-Анджелесе конференция русских писателей, работающих в Зарубежье. Она была организована профессором Лос-Анджелесского университета Олей Матич, приложившей с той поры немало усилий для популяризации творчества этих писателей, в первую очередь, Саши Соколова, уже в России. — А.П.) к 1979 году, в нашем поколении из всей огромной массы пишущих, признанных было — три человека, максимум — пять. То есть, я считаю, что по-настоящему это делают сегодня всего пять человек — Битов, Катаев (там просто никого больше нет), а здесь — вот Лимонов, ну, скажем, Цветков, Бродский — в поэзии, Синявский делает эссе совершенно классически.
Может быть, я забыл кого-то — подскажи, я просто не знаю… Это ужасно, вообще, с моей точки зрения, то, что происходит. Если они делают литературу, если Войнович — это литература, то, с моей точки зрения, я занимаюсь чем-то другим… Ведь идет-то все от слова. Если человек не владеет словом, если он не чувствует слово, если у него нет абсолютного слуха — значит, он не писатель. Ну, разве можно быть композитором без абсолютного слуха?
Здесь я пытался ему возразить:
— Почему не допустить, что существует, и так было всегда, разная литература и разные литераторы — все те, чье творчество отвечает определенным эмоциональным потребностям сегодняшнего дня и сегодняшнего читателя?
— Может быть… может быть… — ни согласившись, ни споря, тихо, как бы про себя, произнес Соколов. Он снова смотрел в окно, сейчас там совсем стемнело. Сколько времени мы проговорили — два часа? Три?