В одном из городков Западной Чехии, в Рыхлебове, жил столярных и гробовых дел мастер Борн, о семействе которого сложилась легенда, будто были они выходцами из Франции. Будто бы в начале восемнадцатого века царь Петр Великий выписал в Петербург французского скульптора, шевалье по имени де Борн. Заметим в скобках, что borne — французское слово, обозначающее веху, межевой столб, и в гербе шевалье де Борна будто бы было нечто вроде такого столба. По дороге в Россию, куда он отправился со своими детьми — сыном и дочерью — де Борн остановился в Праге, чего ему делать не следовало, так как в гостинице, где путешественники устроились на ночлег, француз был убит и ограблен. Детей его, потерявших мать еще во Франции, а теперь лишившихся и отца, никто не желал призреть, и они пошли куда глаза глядят, кормясь подаянием. Девочка умерла в дороге от голода, а мальчик добрался с сумой до Рыхлебове, и тут его взял к себе бездетный столяр, усыновил и в конце концов передал ему свое дело. Позднее немецкий пастор переиначил фамилию потомков шевалье на немецкий лад: она стала писаться «Bohrn»; но один человек этого рода, уже известный нам основатель прославянского магазина в Праге, придал своей фамилии по возможности чешский вид, опустив приблудное «h».
История эта, хоть и красивая, бесспорно, не имеет для нашего повествования сколько-нибудь важного значения, ибо, если рыхлебовские Борны несокрушимо верили, что город Гренобль, откуда якобы был родом их кавалерственный предок, должен им миллион франков, то наш Ян Борн, единственно интересующий нас, почитал эту легенду нелепым вымыслом. Он убрал ее в самый темный уголок своего сознания, поскольку она неважно сочеталась с его чешским патриотизмом и панславянством.
К тому же отец Борна, пусть возможный потомок французского дворянина, был всего лишь бедным ремесленником. Не в состоянии прокормить троих сыновей и дочь, лет двух от роду, он отослал среднего сына, когда тот окончил школу, в Вену — мальчиком в Кольбенхайеровский магазин предметов домашнего обихода. Двенадцатилетний Гонзик[23]
днем развозил товар на двухколесной тележке, бегал за кофе для своих старших коллег, вытирал пыль и мыл полы, а по вечерам посещал торговую школу. В магазин Кольбенхайера часто заглядывали богатые русские, и то, что никто не умел разговаривать с ними, навело Гонзика на мысль выучить русский язык. Теперь он толкал свою тележку правой рукой, а в левой держал книжицу с русскими буквами.Когда ему было шестнадцать, в Вене разразилась революция; Гонзик влез на крышу, чтобы лучше видеть, но он не совсем понимал, в чем дело. Народ Вены сражался за свободу, взывал к свободе, проливал за нее кровь: но за какую же свободу? В голове Гонзика понятие «свобода» сводилось к праву открыто говорить на родном языке, не утаивать своей национальности. У венцев это право было, у Гонзика — нет. Значит, У Гонзика не было свободы, а у венцев она была. Так чего же им еще-то надо? Он спрашивал об этом старших приказчиков Кольбенхайера; но от их ответов умнее не стал. Один сказал, что народ Вены взбунтовался против абсолютизма, против Меттерниха и требует конституции. Другой посоветовал Гонзику заниматься своим делом и не лезть куда не надо. Третий ответил, что пьяная чернь просит кнута, с жиру бесится. Четвертый — что рабочие борются за человеческие права. Пятый — что на солнце появились пятна, и оттого-де люди стали нервными, раздражительными и неуживчивыми; вот исчезнут пятна, и опять все будет хорошо. Больше приказчиков у Кольбенхайера не было, и потому Гонзик не получил никакой другой информации. В вечерней же школе он никого спросить не мог, так как в эти бурные дни она была закрыта. Поэтому, как сказано, Гонзик не стал мудрее от того, что услышал, — но он по крайней мере понял, что не одни только национальные вопросы движут умами людей.