Ганс сидел у своего стола. Напротив него — Анна. Из приемной доносился перестук пишущих машинок. А с улицы — цимбальный звон дождя, не хлещущего уже с прежней силой. Ганс делал вид, будто сколачивает из своих заметок репортаж. Утром сереброголовые господа в темных костюмах, стоя на трибуне, из которой микрофоны торчали, словно проросшие свинцово-серые тюльпаны, открыли «Широкую выставку радиоприемников и телевизоров». Но Ганс только выводил на бумаге какие-то каракули. Бессмысленные какие-то слова. Он чувствовал, что Анна смотрит на него, что она шлет ему улыбки через два стола, ждет, чтобы и он посмотрел на нее, улыбнулся ей. Сесиль, пронзило его, Марга… Анна сегодня была в превосходном настроении. На каждом втором слове она взвизгивала, прищуривалась, не меньше пяти раз уже обегала стол, чтобы губами и языком исчертить ему все лицо.
— Что будем делать сегодня вечером? — спросила она.
Ему нужно закончить репортаж. Завтра подписывается в печать очередной номер.
Анна сказала, что их бюллетень имеет успех. Отец очень доволен.
Все, что Анна сегодня говорила, звучало как приглашение. Ганс сочинил какую-то любезность, мысленно апробировал ее и произнес. Анна просияла. Он охотно полюбил бы ее. Но она была совсем не такая женщина, как Сесиль или Марга. Она была старая девочка.
Анна принесла поесть, принесла вина и ждала, чтобы он кончил репортаж; потом она села к нему на колени и так долго елозила опять губами по его лицу, пока он не возбудился, не нашел ее привлекательной и не повторил то, что сделал в парке. По мне, ну и пусть, решил он, она хоть любит меня, не хохочет неизвестно над чем, знает, кто я, мне не нужно постоянно тянуться на цыпочках, стараться изобразить из себя невесть что, в конце-то концов, женщина есть женщина, и точка!
Из второго месячного жалованья Ганс купил себе бирюзовую рубашку, усыпанные темно-красными камешками запонки и медового цвета галстук, настоящий итальянский, на крошечной полоске материи стояло: seta pura,
[1]Ганс на обратном пути все повторял про себя эти слова, переложил их на музыку и распевал на разные, лады, пока не увидел госпожу Фербер. Ей не нужно слышать, как он распевает. В своей комнате он установил, что носит под верхним платьем предметы, не заслуживающие наименования белья. И тут же еще раз помчался в город, купил белое белье, примчался назад в свою комнату и стал все примерять. Впервые в жизни он ходил покупать один, за собственные деньги и так много сразу. Деньги, которые ему удавалось сколотить на каникулах, работая практикантом в провинциальных газетах, нужны были ему, чтобы продолжать занятия, а одежду ему все еще покупала мать. Она с огромным удовольствием отправлялась с ним в районный городок (а с еще большим — в соседний районный город, в тридцати километрах от них, где их ни единая душа не знала) и весь день напролет ходила по магазинам, разыскивая подходящее пальто для него, или костюм, или всего-навсего перчатки, или платье для себя. Ганс и сам придавал большое значение своей внешности, понимая, что ему нужно и что ему идет, но уж мать не знала удержу, она все перебирала, выбирала и отвергала, и потом долго еще искала, и опять перебирала и выбирала… Она все разом примеряла на него, отступала на шаг и, склоняя голову вправо, влево и снова вправо, делала отвергающий жест, нет, это не годится, слишком светлого для тебя цвета, ты тонешь в нем, мешковато на тебе… А когда они находили что-нибудь подходящее, то, взявшись за руки, шли в кафе, лакомились многослойными пирожными, шепотом обменивались ироническими замечаниями о других посетителях, громко смеялись, подталкивали друг друга — словом, со стороны казалось, будто они молодая пара, только что отпраздновавшая помолвку.Ганс пожалел, что зеркало в его комнате такое маленькое. В жизни не носил он еще столь тесно облегающего, эластичного белья, он видел себя на арене цирка, у подножия лестницы, ведущей к трапеции, вот он одной рукой уже хватается за нее, с кошачьей быстротой карабкается по перекладинам наверх, наверху поигрывает мускулами, а трико обтягивает его, точно сама кожа, он не ощущает его, может сделать отскок или бросок навстречу раскачивающейся трапеции…
А уж рубашка, она облегала его, точно ангельские власы! Галстук заставил его сосредоточиться. Запонки окрылили его руки. Он словно дирижировал неоглядным оркестром, но ни партитуры не видел, ни музыкантов, он видел только свои руки, узкие и длинные, что выглядывали из рукавов, и еще он видел темно-красные в золотой оправе запонки, сверкающие в свете лампы пюпитра; надо думать, и музыканты тоже давно не смотрят в ноты, и оттого просветлели их обычно угрюмые чиновничьи лица, и музыканты, и весь зал за его спиной следили, как и он, только за игрой его рук, при каждом взмахе которых в воздух от манжет летели снопы искр.
Оснащенный таким образом, Ганс трамваем доехал до Дома радио. Да-да, трамваем. От этого он пока что не отступится, как бы часто ни слышал от своих новых знакомых слова «такси» и «шофер».