Оказалось вот что. Илья Михайлович (безотносительно к китайским традициям) любил давать всем звериные прозвища, и не было в них прямой связи с внешностью или характером, тем более что дети прозвища получали едва ли не при рождении. Себя он именовал собакой. Жена, бывало, поругивала: «Собака ты этакая!» А он не считал это слово оскорбительным и узаконил как прозвище. Дальше всё пошло на уменьшение: Екатерина Евгеньевна — Кошка, Лена — Крыса, Дима Воскресенский — Кобра, Наташа — Мышь, Маша — Лягушка… Когда родилась дочка у Наташи и первый сын у Маши, дедушка был уже стар и, наверно, иссяк на выдумку, иначе быть бы им всем мухами и комарами. Зато, когда в семье появился Аркадий, ему неожиданно дана была кличка Жираф. То есть редчайший случай — машина прозвищ начала работать на увеличение, да ещё как резко! Илья Михайлович пояснил неохотно, мол, высокий он, но это прозвучало неубедительно. Не в том было дело. Видно, чувствовал уже мудрейший профессор-китаист, что именно Аркадий поднимется в итоге выше их всех. И насколько выше!.. Прозвище, кстати, не прижилось. Кроме самого Ильи Михайловича, никто его не употреблял. Прижилось ли прозвище у Воскресенского — неизвестно. Известно лишь, что сам Воскресенский не прижился.
А вот прозвище Крыса стало на удивление привычным для всех друзей и родных, звучало мягко, как польское уменьшительное от Кристины — Крыся, иногда Крыска или Крысь. Ассоциировалось с симпатичной белой лабораторной крысой, склонной к некоторому красноглазию. А Лена и впрямь была немножко альбиносом с очень светлыми, чуть ли не белыми волосами и, что удивительно, почти такими же ресницами, с молочно-белой, не склонной к загару кожей.
Ну и последнее: у крысы — настоящей крысы, — есть два необыкновенных свойства: во-первых, это одно из самых умных и обучаемых животных, а во-вторых, именно крыса, как никто, другой приспосабливается к любым самым нечеловеческим (и некрысяческим) условиям. И это было у Елены Ильиничны.
Так вот (что чрезвычайно важно для дальнейшего), в силу своего природного ума и прекрасного воспитания Лена раньше многих, например, раньше Аркадия (уж не говоря о Борисе), сделалась совершенной, убеждённой, законченной антисталинисткой.
Невероятно, но факт: ещё при жизни «отца народов» она — девчонка! — ненавидела его искренне, осознанно и люто. Её натуре двоемыслие было чуждо: расстрелянные ни за что родственники перечёркивали разом и навсегда все великие свершения вождя и всю его отеческую заботу о народе. Была ли это подсознательная мудрость или чисто женская, эмоциональная бескомпромиссность, унаследованная от матери — Екатерины Евгеньевны, — вопрос открытый. Но влияние Лены Ошаниной на мировоззрение АБС трудно переоценить. Именно неизбежные, постоянные политические споры с нею ещё задолго до XX съезда очень многому научили обоих братьев и, вне всяких сомнений, вызвали совершенно конкретные изменения в их первой повести, писавшейся в то самое время.
Бывало, молодые супруги, лёжа в постели, ночь напролёт спорили о советской власти и о диктатуре пролетариата, о роли народных масс и личности в истории, о репрессиях тридцатых годов и о Павлике Морозове — и это вместо того, чтоб заняться куда более приятным делом. А наутро злились друг на друга, что упустили редкий шанс, ведь не каждую ночь в тех почти полевых условиях удавалось им уединиться в укромном уголочке!
В общем, Аркадий за время службы был уже неплохо перевоспитан Леной. А вот Борис в Ленинграде достался ей на свеженького. И баталии разгорались такие, что хоть святых выноси. А святыми были кто? Сталин, Молотов, Каганович, Ворошилов… Борис кричал, что все они великие люди, народные герои, а Ленка орала: «Кто?! Эти твои большевики? Да все они кровавые бандиты!» Довольно скоро случился Двадцатый съезд, и было официально объявлено, что да, действительно, большая часть этих великих борцов за народное счастье — именно кровавые бандиты. И для молодого учёного и начинающего писателя это был первый и потому страшный удар по его «национальному самосознанию» (термин Виктора Банева).
БН вспоминает сегодня, как Аркадий стоял между ними белый, словно бумага, и уговаривал: «Ребята, опомнитесь, бросьте, всё это ерунда какая-то, ну, хватит, давайте лучше выпьем…» И готов был принять сторону Бориса, просто потому, что его становилось жалко, его аргументы были слабее.
Записей непосредственно о Двадцатом съезде нет или не сохранилось ни у АНа, ни у БНа. Впечатление у обоих осталось сложное: восторг, перемешанный с опасениями (мол, что бы это значило?). А детали не запомнились, и, в общем, понятно почему. Они же как раз тогда работали, как проклятые, над «СБТ», и надо было ещё успевать на службу ходить — и тому, и другому.