Для меня этот человек был неисчерпаем, хотя я научилась скрывать порывы и казаться спокойной. А Кассиан составил обо мне представление и держался за него. Я была той, что любит прогулки и не любит подарки, любит зверей и не любит детей. Но ведь таковы миллионы людей: я знала, что в глазах Кассиана ничем не отличаюсь от них. Его никогда не влекло узнать меня, хотя он женился на мне по любви. Возможно, так было проще; может быть, страшно узнавать человека. Но я всегда сожалела потом, если не заглянула куда-то, не прочла книгу, не поднялась на гору, а люди живут меньше, чем книги или горы. Мне всегда хотелось дотронуться до Кассиана, и в конце концов он устало отводил мои руки. Когда он засыпал, я прислушивалась к его дыханию. Как-никак, у меня было его дыхание, чтобы слушать ночью. Но один раз я поняла: несмотря на близость, я никогда не дотянусь до него.
У других людей было какое-то дело, которым они увлекались, я же ощущала пустоту. Подозреваю, что они придумывали занятия, чтобы не ощущать той же самой пустоты, а я не хотела обманывать себя. Чем шире простор в моей душе, тем больше любви к Кассиану она может вместить. Но неудовлетворенное чувство рождает галлюцинации. Тот момент между сном и явью, когда ты будто спотыкаешься обо что-то. Мне было четыре года, когда я начала жить другой жизнью. Моя мать смотрела по телевизору фигурное катание. Тогда почему-то была большая мода на этот вид спорта, все следили за выступлениями и обсуждали их. Я сидела рядом с матерью: я видела, как одна фигуристка упала, выполняя пируэт. Я спросила, что с ней произойдет теперь, и мать ответила, что ее отругает тренер. Ночью я не переставала думать о падении и предстоящем наказании, о том, чего не показали, но что непременно должно было случиться за пределами стадиона. Я не знала, как тренер ругает спортсменку, и представляла себе, что он наказывает ее, как родитель ребенка, - но жестокость наказания превосходила все, виденное мною. И это была сладкая, странная греза; уже в четыре года: чем хуже, тем лучше. Потом тренер оказывался поражен моей рукой. Я стояла на краю ямы, куда была брошена фигуристка в лохмотьях, оставшихся от ее короткого платьица. И я же смотрела из ямы на торжествующее существо, чья голова упиралась в небо.
Через несколько лет брошенная в яму спортсменка моих ночей сменилась юношей. Это был цыган. Я видела иногда цыганок на улице и слышала об их странной, бродячей жизни, о том, как они гадают и воруют, об их хитрости и бесправности. Я создала человека из этих рассказов, из случайно увиденных лиц и, наверное, из индийских фильмов. Соседка заводила пластинку с тонким мальчишеским голосом, выпевавшим итальянские арии, и я немедленно присоединила это пение к смуглому и бездомному образу. Мы встречались с ним в тех местах, где я обычно не бывала: на чердаках и в подвалах высотных домов, на перекрестках ночных пустынных улиц, у железнодорожных путей. Он был обречен. Его гибель была непременным условием наших встреч. Что-то сладострастное во мне требовало мучений. Салтычиха: вместо крепостных девушек - ночные фантомы.
Когда я спрашиваю себя, во всех ли мечтах присутствовала боль, я вспоминаю другое. В самом начале жизни я устраивала нору из одеяла и, высунув голову, приветствовала проходивших мимо зверей: привет, медведь! Привет, белка! Продефилировав из одного угла комнаты в другой, они терялись в темноте леса. Их сменила фигуристка, затем цыган, а потом был ты.
Я встретила тебя в ресторане. Ты был соткан из моей тоски по Кассиану, жалкое отражение, немой голем, чьи речи я произносила сама. Мы поднимались в комнату... Акт любви, который человек совершает сам с собой, что может быть печальнее? Твое присутствие не обманывало меня. И хотя я называла ту комнату раем, я знала, что мы потеряны в этом раю.
Муж стал подозревать, что я ему изменяю, и тогда я оказалась поймана в собственной ловушке. Ведь я встречалась с тобой лишь из любви к нему (и ее хватило бы на объятья еще нескольких мужчин), а Кассиан думал, что я оставляю его".
"И тогда он убил тебя?"