— Когда я очнулся, на лобном месте уже вздымались три креста. Воины попросили у меня разрешения поделить между собой, согласно обычаю, одежды Осужденного. Я разрешил им это. Тогда воины разделили на четыре части Его верхний плащ, а об Его рубашке, сотканной без швов, метнули жребий. А потом все мы сели завтракать и пить вино, так как солнце достигло полдня, и мы ощущали голод, жажду и усталость. А затем мы опять играли в кости… Хорошо помню, к вечеру того же дня я шел мимо гробницы Давида. Как вдруг от стены отделилась какая-то тень и приблизилась ко мне. Я увидел близко-близко черные пылающие глаза и короткую черную жесткую, курчавую бороду. Незнакомец схватил меня за руку и гневно крикнул мне в лицо:
— Это ты гвоздем пробил правую руку Учителя? Ты? Знай же! Тысячу раз ты будешь умирать и тысячу раз возрождаться вновь к этой жизни, чтобы в слезах кровавых оплакивать каждый раз свой страшный грех… Ты слышишь?..
И, зарыдав, незнакомец пошел от меня прочь, а сопровождавший его юноша, которого я только что заметил, голубоглазый и белокурый, спросил меня:
— Ты знаешь, кто наложил на тебя наказание это, Марк центурион?
Я вызывающе ответил, придерживаясь за рукоятку меча:
— Нет, не знаю. Кто?
— Симон Ионин, прозванный Камнем, тот, кто скоро будет пасти овцы Его…
И юноша скрылся за углом. А я упал наземь, — вдруг закричал Марк с яростью, сразу и нежданно исказившей все его лицо в одну страшную маску, в одну яростную судорогу, — и стал плакать и биться об острые камни… Я! Марк центурион! Стал биться… биться и кричать! Вот так… — приговаривал он, — вот так… вот этак… И выть, как взбесившийся пес!.. Я!.. Я!.. Центурион Марк Бешеный!..
Марк завыл и, упав на пол, забился, словно в конвульсиях. Его лицо сделалось багрово-красным, а на его губах появилась пена. Из рассеченной брови поползла кровь.
— У-у-у… — выл он, — у-у-у… — и бился еще яростнее.
Его родители заплакали, прикрывая глаза, скорбно вздрагивая. А профессор понял, что больного властно охватывает жестокий и буйный припадок, что он может сейчас раскроить себе череп о доски пола.
Он позвонил смотрителю и, когда тот вошел, коротко и тихо приказал:
— Четырех служителей и смирительную рубашку… Скорее…
Это гипноз?
Рослый уфимский помещик рассказал мне нижеследующее:
— Старые пчелинцы, всю свою жизнь изжившие в лесу, почти в полнейшем уединении, как добровольные схимники, как какие-нибудь индусские факиры, всегда производили на меня впечатление людей, знающих то, о чем обыкновенные смертные даже и не подозревают.
Природа богата тайнами, и, очевидно, эти тайны разгадываются лучше при том огромном напряжении воли человека, какое только может дать полное уединение, жизнь в лесу, где-нибудь на берегу светлого источника, с глазу на глаз с природой, в долгих и задушевных беседах с нею.
Но пчелинец Сергей, живший на пчельнике моем в лесных дебрях Уфимской губернии, порою производил на меня прямо-таки жуткое впечатление.
Это был человек 52 лет от роду, тонкий и высокий мордвин, с молодости обрекший себя на уход за пчелами, на уединенную жизнь в лесу, оставшийся, вероятно, в силу этого холостяком. Его подбородок и губы были, кроме того, совершенно голы, как у скопца, а белокурые волосы на полове всегда до глянца умащены деревянным маслом. Но особенно поражали в нем его глаза. Белесовато-серые, они всегда оглядывали беседовавшего с ним человека холодно-насмешливым и высокомерным взглядом, презрительным, как плевок в лицо.
Спешу к этому добавить: одевался он всегда в белую холщевую рубаху, такие же порты и свежие липовые лапти, так вкусно пахнувшие свежим запахом леса.
Я всегда думал о нем:
«Этот Сергей — загадка. Шарада на двух ногах. Знак вопроса, обрядившийся в крестьянское платье!» И я не любил его. Пожалуй, даже побаивался. Подозревал в нем какого-то трагического фокусника, осведомленного хорошо в том, о чем лучше и не знать.
И как оказалось впоследствии, я был прав. Совершенно прав. Знак вопроса сдернул передо мной на мгновение маску.
Это произошло так.
Случилось, что мне пришлось заночевать в лесу, на пчельнике у Сергея, как раз в страстную субботу.
Приехал я к нему верхом и на одну минуту, чтоб свести счеты за треть года по продаже меда, лык и мочалы, ибо он заведовал всей этой отраслью моего лесного хозяйства. И я рассчитывал вернуться домой в усадьбу к вечернему чаю. Никак не позже. Но овражек, преграждавший мне путь к дому, пропустив меня к Сергею, неожиданно разбушевался ко времени моего обратного отъезда, внезапно из тихого и смирного ручейка превратясь в яростный Терек, из ручного ягненка перекинувшись в барса.
И… волей-неволей я вернулся к Сергею, побоявшись совершить рискованный путь ночью.
Тот встретил меня сердитый.
Его прозрачные глаза так и обдали меня целым водопадом самого обидного презрения.
— Почему домой не уехал? — спросил он меня. Он всем говорил «ты».
— Овражек не пустил. Слышишь: завыл, как бешеный. Проходу не дал… — с сожалением развел я руками.