Целые сутки лил дождь, потом сразу установилась на редкость хорошая погода, и это было то, в чем напоследок, уже мертвой, не повезло Тинкуце. Хорошей погоды для работы перепадало мало, поля зарастали сорняками, люди ловили каждое просветление неба, и таким образом в ту пятницу, когда маленький, покрашенный синькой гроб понесли на кладбище, не больше десяти старушек поплелись за ним. На поминки пришло еще меньше народу, потому что старушки были истощенные, они еле волочили ноги от одного заборного столба до другого. На поминки, которые принято устраивать на третий и на девятый день после похорон, тоже собиралось мало народу, потому что, как говорили чутурянки, надо быть совсем бессовестной, чтобы, не проводив покойницу до могилы, бежать во все лопатки на ее поминки.
При таких вот обстоятельствах Тинкуце пришлось проститься со своей родной деревней. А между тем дни шли и шли, и вот уже начал блекнуть в памяти односельчан образ усталой, мягко улыбающейся, чистой во всех помыслах своих Тинкуцы. Был вот тут, рядом с ними человек, и вот уже нет его. Вышедший из той же желтой глины, он шел к нам вереницей неисчислимых поколений и был красив, и прожил жизнь, исполнив долг свой, затем вернулся обратно в мир желтой глины, и место, которое занимал он под этим солнцем, было тут же заполнено окружающей нас пустотой, словно сама природа все эти годы, пока человек ходил по земле, стояла на страже и ждала, когда он исчезнет, чтобы вернуть себе зачем-то еще одну крупицу бесконечной пустоты. И снова шли дни, и Тинкуца уходила все дальше и дальше, и чутуряне уже едва помнили слова ее утреннего привета, слова, полные душевной доброты, окрашенные едва уловимой грустью.
А следующей весной, когда настал черед годовым поминкам, Чутуре было прямо невдомек, зачем это Карабуш ходит по деревне и расспрашивает, у кого бы купить хорошего вина. И хотя он денег не жалел и купил все самое лучшее, на поминки тоже собралось мало народу. Люди приходили прямо с поля, приходили усталые, запыленные, в пропотевших на плечах рубашках. Стоило больших трудов усадить их за стол - они стеснялись своей рабочей неприглядности, они спешили куда-то и думали о своих нормах.
Выпили по стаканчику вина, поговорили о засухах и хороших урожаях, о кражах зерна в соседних колхозах и в их собственном. Онаке Карабуш, стараясь скрасить поминки, чокался по нескольку раз с каждым, участвовал во всех разговорах: осуждал кражу, если осуждали ее гости, и частично допускал ее, если к тому шел разговор. Потом, проводив гостей до ворот и еще постояв там для приличия немного, он вернулся в дом и вздохнул свободно, словно целую гору свалил со своих плеч.
- Слава богу, что довелось помянуть еще раз, а там, кто знает, сколько самому осталось ходить по травке зеленой...
Нуца, взяв себе в помощницы двух соседок, убирала со стола и мыла посуду. Сказанное Онакием было косвенно обращено к ним, и теперь он вопросительно посматривал на них. Все они были женщинами, а на празднествах бабий глаз мечется, как уж на жаровне, он все видит, все подмечает, и ему очень хотелось узнать, насколько удались Тинкуцыны поминки. К великому удивлению Онакия, ни Нуца, ни ее помощницы не ответили - они вообще никак не откликнулись, словно никто ничего не говорил и вообще никого, кроме них самих, в доме не было.
"Ну до чего он капризен и избалован, этот бабий род! - подумал про себя старый Онаке. - Добро, хоть изредка навещает их старуха с косой, иначе бы никакой жизни..."
Изобразив на своем лице нечто близкое к тому, о чем он подумал, Онаке долго и испытующе разглядывал убирающих в доме женщин, но их, казалось, уже не было - все они вернулись к своим семьям, к своим заботам, и только три пары проворных рук на время задержались в доме Карабуша, чтобы помочь прибрать после поминок.
Хотя украдкой они вздыхали, все трое. Вздыхали глубоко, призадумавшись о чем-то сложном и трудном. Вероятно, они перебирали в памяти годы войны, годы голода, свои тяжелые судьбы и ту великую несправедливость, вследствие которой почти всех их хоронили мужья, пережив на много лет. Красивые в семнадцать-восемнадцать, с вечным хвостом карапузов в тридцать, надорванные тяжелым трудом, отупевшие от побоев мужа в сорок, высохшие, поседевшие в пятьдесят лет, они даже не умирали в полном смысле этого слова, а гасли свечками на ветру или, как они сами о себе говорили, отходили.