Таков печальный опыт не только Карамзина. В 1801 году другой литератор – С. Глинка – напоминал своим читателям, что на контрасте с прежним царствием величие Екатерины не столько в блистательных победах, сколько в том, что она «просвещала умы россиян, что образовывала их сердца и – соделала человеками»
[17;8]. Да что Карамзин и Глинка! Сам Александр I в своем первом манифесте апеллировал к памяти императрицы, пообещав править «по законам и сердцу бабки нашей Екатерины Великой». Аллегория для современников вполне прозрачная: следуя закону – без самодурства, по велению сердца – по совести. Такая «реклама» предстоящего царствования воспринималась как выигрышный билет в лотерею на всех: в самом деле, что может быть лучше и приятнее совестливого и уравновешенного правителя?В эйфории первых месяцев Александровского престоловладения ощутимо еще одно проявление типично российского отношения к власти. Если последней, по самой ее исторической роли, уготовано мессианство (от создания Вселенского православного царства до строительства коммунизма), то неизбежно появится и Мессия. С попытки разглядеть его в новом правителе обыкновенно и начиналось каждое царствование. Отсюда авансы, восторженные возгласы, возвышенные надежды, заканчивавшиеся чаще всего тяжелым похмельным отрезвлением с уничижительными и нередко несправедливыми оценками того, кто всех так жестоко разочаровал. Здесь уж, согласно другой отечественной традиции, костили, не жалея и не желая глубоко понять те внутренние мотивы, которые «двигали» очередным «неудачником». Но сначала были все те же чрезмерные ожидания.
Это снова Николай Карамзин. И почти такая же «Ода» – на восшествие на престол. Только уже не в честь убиенного Павла, а в честь соучастника убиения, сына Александра.
Александровская весна, как известно, оказалась довольно короткой и как-то незаметно скоро перешла в позднюю осень с истаявшими надеждами и скромным урожаем реформ. Разочарование, горькое разочарование, – вот итог этого царствования, – заставивший декабристов вывести войска на Сенатскую площадь.
II
Мимо образа правителя, естественно, не прошла великая русская литература. Ее влияние слабо ощутимо «внизу», в толще масс. Зато «просвещенная публика» XIX века с жадностью прислушивалась к тому, о чем говорили и писали литераторы. Отношение к слову вообще, и к поэтам-пророкам в частности, сделало литературу одним из главных источников дворянского, в последующем интеллигентского, восприятия власти. В контексте последней – ворчливая оппозиционность, брезгливость к чиновникам и подчеркнутая отстраненность от власти. Призыв «полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит» здесь был непригоден, даже если бы власть и в самом деле посвежела и побелела. В расхожем представлении российская власть могла только «пачкать и марать».
Отечественная литература всегда была шире и глубже этой односторонней презентации власти в общественном мнении. Пожалуй, самое поразительное здесь – трагико-драматическое восприятие власти и правителя. Этот подтекст хорошо улавливается в опубликованных произведениях. «Царь Федор Иоаннович» – трагедия шекспировского масштаба. Причем трагедия уже не одного человека – всей страны. Ведь Смута, в погибельном огне которой сгорят многие герои пьесы, как раз и «замешивается» в произведении благодаря кроткому безволию царя Федора и интригам честолюбивых придворных. Не случайно драму запретили к постановке: инстинкт самосохранения власти безошибочно уловил ее разрушительную силу. Резолюция цензора не столько спасала «репутацию» царя Федора, сколько выводила из-под огня критики самодержавный режим, порождающий подобные коллизии.
Здесь стоит напомнить читателю о том, что А. К. Толстой был одним из немногих, кого Александр II называл своим другом. В 1861 году в личном письме государю Алексей Константинович объяснял, отчего не может и не хочет служить: «Какой бы та не была, она глубоко противна моей природе». Свое служение Толстой переносил на литературное поприще, выговаривая себе лишь одну привилегию-обязанность, которая «к счастью, не требует мундира» – всегда говорить правду. «Царь Федор Иоаннович» и стал толстовской «правдой» о власти конца XVI столетия с намеком на власть века XIX. Последовал росчерк пера цензора. То был недвусмысленный ответ чиновников царственного друга, раскладывающих все по полочкам российского самодержавства: какая правда о прошлом нужна, какая – не нужна. Эта, толстовская, на тот момент оказалась не нужной.