А комдив тем временем заметил и оттопырившуюся над ремнем гимнастерку и отяжелевшие карманы галифе. Бросил быстрый взгляд в сторону грузовиков и снова уставился на Брестского, да так, что Дима даже вспотел.
– Эт-то что такое? А ну-ка, позвольте полюбопытствовать, товарищ боец.
Брестский с растерянным видом достал из-за пазухи сначала одну банку, затем под пристальным, все более наливающимся гневом взглядом комдива другую.
– А в карманах что?
– Да тушенка, товарищ комдив… – виновато затянул было Дима, видя, как пошло пятнами лицо Андреева и глаза потемнели от гнева.
– У своих?! У раненых воруешь? Подлец! Вас что, в разведроте плохо кормят?..
– Виноват, товарищ комдив…
– Виноват?! Разведчиков позоришь!.. Эх, если бы не знал тебя лично – поставил бы к стенке! Так… Немедленно все вернуть откуда взял и… доложишь ротному, что на две недели убываешь в распоряжение хозвзвода – скажешь, что я приказал.
Дима не спорил. Он понимал, что легко отделался, хотя перспектива пилить дрова и драить котлы в то время, как твои товарищи уходят в поиски, была для Димы невыносима, но… Он быстро сгреб с земли банки и бегом вернулся к машинам. Около одной из них курил козью ножку пожилой шофер. Двое санитаров уже таскали ящики с тушенкой в раскрытую дверь склада. Увидев Брестского, они остановились около входа и с интересом воззрились на него.
– Вот, батя, по дороге потерял… Повнимательней надо, – буркнул красный, как рак, Дима и, свалив банки у ног шофера, быстро зашагал прочь…
Теперь, стоя перед Чибисовым, Брестский вдруг подумал, что тогда ему все-таки подфартило – судьба подарила целых две недели жизни. Не столкнись он в то утро с комбатом, мог бы вполне «зажмуриться» в одном из неудачных рейдов.
На рассвете, по заранее подготовленному саперами проходу, переодетые в форму вермахта разведчики – «Брестское трио», как теперь в шутку называл тройку неразлучных друзей комдив, пересекли нейтральную полосу, несколько линий немецких окопов и никем не замеченные (расчет оказался верным – немцы спали) углубились во вражеский тыл. А еще через сутки уже наблюдали за идущей краем леса дорогой километрах в тридцати от передовой.
Поначалу выбранное место показалось не очень удачным. Целый день по грунтовке, в основном в сторону фронта, почти непрерывным потоком шли длинные конные обозы, сновали грузовики и легковые машины, поэтому захватить кого-либо не представлялось возможным. Чибисов уже стал всерьез подумывать о смене позиции, как вдруг им на помощь пришел сильный, поднявшийся ближе к ночи ветер. Он гнул до земли деревья, и в лесу поднялись такой треск и шум, что даже разведчикам, отошедшим на ночевку подальше от дороги, стало не по себе.
Только Крутицын, с усмешкой глядя на буйство природы, сказал:
– В старину говорили, леший гуляет.
Причем по выражению его лица было трудно понять, шутит он или говорит всерьез. Брестский при этих словах еще плотнее прижался спиной к высоченному дубу, под которым сидел, с трепетом ощущая, как внутри древесного великана при каждом порыве ветра словно напрягаются, потрескивают тугие, уходящие глубоко в землю канаты. С тем и заснул. Смежил отяжелевшие веки и Чибисов. Лишь оставшийся дежурить Крутицын (через два часа его должен был сменить Брестский) продолжал пялиться в темноту, все время мысленно возвращаясь к одному и тому же произошедшему днем эпизоду…
В очередном, проходящем мимо затаившихся разведчиков обозе вдруг захромала лошадь. Она тянула груженную какими-то мешками повозку. Немолодая уже кобыла, черной масти, с коротко стриженным на немецкий манер хвостом. Захромала, а потом и вовсе рухнула на дорогу. Ее ловко распрягли сидевшие на повозке солдаты и с досадливыми восклицаниями отволокли на обочину прямо напротив того места, где укрывался Крутицын. А спустя мгновение грохнул винтовочный выстрел.
Старшине хорошо было видно, как стал быстро тускнеть полный невыразимой печали лошадиный глаз, и лишь только дрожащая в уголке его слезинка еще поддерживала иллюзию жизни. Глянул на этот глаз Крутицын и тут же отвернулся, а потом все время старался не смотреть в сторону мертвой лошади. Но память все равно сфотографировала, запечатлела в сознании этот эпизод, и теперь он снова и снова невольно прокручивался в голове…
Сергей Евграфович любил лошадей, и оттого не мог равнодушно смотреть на их страдания и смерть. Однажды даже прочитал подсунутое Машей стихотворение какого-то революционного поэта, коих на дух не переносил, помнится, только из-за одного названия: «О хорошем отношении к лошади». Вначале, правда, резануло революцинно-рубящее: «Гриб, Грабь, Гроб, Груб», но потом так проникновенно, до сердечного спазма было написано про лошадиные глаза, про слезы-каплища, что поручик, изменив своему обыкновению, дочитал стихотворение до конца.
«Надо же? Оказывается, и голоштанные горлопаны могут писать хорошие вещи, – подумал он тогда и глянул на обложку – Владимир Маяковский. – Все мы немного лошади. Хорошо, однако. И про «каплища» – тоже хорошо…»