– Здравствуйте, господин Лучков. Вы меня спрашиваете, женюсь ли я на девице Перекатовой? Разве вы не прочли моего письма?
– Я ваше письмо прочел. Вы женитесь. Поздравляю.
– Принимаю ваше поздравление и благодарю вас. Но я должен ехать.
– Я желал бы объясниться с вами, Федор Федорыч.
– Извольте, с удовольствием, – отвечал добряк. – Я, признаться, ждал этого объяснения. Ваше поведение со мной так странно, и я, с своей стороны, кажется, не заслуживал…. по крайней мере не мог ожидать… Но не угодно ли вам сесть? Не хотите ли трубки?
Лучков сел. В его движениях замечалась усталость. Он повел усами и поднял брови.
– Скажите, Федор Федорыч, – начал он наконец, – зачем вы так долго со мной притворялись?
– Как это?
– Зачем вы прикидывались таким… безукоризненным созданием, когда вы такой же человек, как и все мы, грешные?
– Я вас не понимаю… Уж не оскорбил ли я вас чем-нибудь?..
– Вы меня не понимаете… положим. Я постараюсь говорить яснее. Скажите мне, например, откровенно: давно вы чувствовали расположение к девице Перекатовой или воспылали страстью внезапной?
– Я бы не желал говорить с вами, Авдей Иваныч, о моих отношениях к Марье Сергеевне, – холодно отвечал Кистер.
– Так-с. Как угодно. Только вы уж сделайте одолжение, позвольте мне думать, что вы меня дурачили.
Авдей говорил очень медленно и с расстановкой.
– Вы не можете этого думать, Авдей Иваныч; вы меня знаете.
– Я вас знаю?.. кто вас знает? Чужая душа – темный лес, а товар лицом показывается. Я знаю, что вы читаете немецкие стихи с большим чувством и даже со слезами на глазах; я знаю, что на стенах своей квартиры вы развесили разные географические карты; я знаю, что вы содержите свою персону в опрятности; это я знаю… а больше я ничего не знаю…
Кистер начал сердиться.
– Позвольте узнать, – спросил он, наконец, – какая цель вашего посещения? Вы три недели со мной не кланялись, а теперь пришли ко мне, кажется, с намерением трунить надо мной. Я не мальчик, милостивый государь, и не позволю никому…
– Помилуйте, – перебил его Лучков, – помилуйте, Федор Федорович, кто осмелится трунить над вами? Я, напротив, пришел к вам с покорнейшей просьбой; а именно: сделайте милость, растолкуйте мне
Кистер прошелся по комнате.
– Послушайте, Лучков, – сказал он, наконец, – если вы действительно, не шутя, убеждены в том, что вы говорите, – чему я, признаюсь, не верю, – то позвольте вам сказать: стыдно и грешно вам так оскорбительно толковать мои поступки и мои намерения. Я не хочу оправдываться… Я обращаюсь к вашей собственной совести, к вашей памяти.
– Да; я помню, что вы беспрестанно перешептывались с Марьей Сергеевной. Сверх того, позвольте мне опять-таки спросить у вас: не были ли вы у Перекатовых после известного разговора со мной? После этого вечера, когда я, как дурак, разболтался с вами, с моим лучшим другом, о назначенном свиданье?
– Как! вы подозреваете меня в…
– Я ни в чем не подозреваю другого, – с убийственной холодностью прервал его Авдей, – в чем я самого себя не подозреваю; но я также имею слабость думать, что другие люди не лучше меня.
– Вы ошибаетесь, – с запальчивостью возразил Кистер, – другие люди лучше вас.
– С чем честь имею их поздравить, – спокойно заметил Лучков, – но…
– Но, – прервал его в свою очередь раздосадованный Кистер, – вспомните, в каких выражениях вы мне говорили об… этом свиданье, о… Впрочем, эти объяснения ни к чему не поведут, я вижу… Думайте обо мне, что вам угодно, и поступайте, как знаете.
– Вот этак-то лучше, – заметил Авдей. – Насилу-то заговорили откровенно.
– Как знаете! – повторил Кистер.
– Я понимаю ваше положенье, Федор Федорыч, – с притворным участием продолжал Авдей. – Оно неприятно, действительно неприятно. Человек играл, играл роль, и никто не замечал в нем актера; вдруг…
– Если б я мог думать, – перебил его, стиснув зубы, Кистер, – что в вас говорит теперь оскорбленная любовь, я бы почувствовал к вам сожаленье; я бы извинил вас… Но в ваших упреках, в ваших клеветах слышится один крик уязвленного самолюбия… и я не чувствую к вам никакой жалости… Вы сами заслужили вашу участь.
– Фу ты, боже мой, как говорит человек! – заметил вполголоса Авдей. – Самолюбие, – продолжал он, – может быть; да, да, самолюбие во мне, как вы говорите, уязвлено глубоко, нестерпимо. Но кто же не самолюбив? Не вы ли? Да; я самолюбив и, например, никому не позволю сожалеть обо мне…