Оставшиеся деньги отец складывал в пустую бутылку, которую прятал в дуплистой яблоне возле дома. Об этом дупле знали только он да Миккель.
Лошадь звали Белая Чайка; лучшей лошади не было во всей округе.
Первый раз, когда Миккель один приехал верхом в деревню, со всех сторон сбежались мальчишки — меняться:
— Миккель, хочешь складной нож?
— Миккель, слышь, чего дам: акулью челюсть, еще даже зубы остались!
Про заячью лапу никто не вспоминал.
А Миккель складывался пополам от хохота:
— Что ли, перочинный нож может задом наперед ходить, да?
И правда, стоило ему свистнуть, как Белая Чайка шла задом наперед ничуть не хуже, чем передом назад.
— А скажу «хир шнюррен», по кругу бежит! Она только почужестранному понимает. Покажи-ка теперь, что твоя челюсть умеет?.. То-то!
Миккель свистнул по-особенному — один он так умел! — и Белая Чайка закружилась на месте.
— Вот если у кого есть белый бриг с гафелем во всю мачту, давай сюда, потолкуем!
Мальчишки разевали рот так, что язык дрожал, словно лист. У кого же в Льюнге найдется бриг для мены?
А Миккель уже заметил в окне школы учителеву дочку Туа-Туа, и Белая Чайка помчалась галопом по деревне.
По-настоящему ее имя было Доротея, в честь матери, которая умерла, но все звали ее Туа-Туа. У нее были зеленые глаза и самые рыжие волосы во всей округе.
Раньше она была также первой воображалой во всей округе. Но с того дня, как Миккель вытащил ее за косу из проруби на заливе под Бранте Клевом, он и Туа-Туа стали лучшими в мире друзьями.
— Сегодня отец начинает взрывать на Синторовом Носу. Прыгай на корму, отвезу посмотреть! — крикнул Миккель, сидя верхом на Белой Чайке.
Синторовым Носом называли южную макушку Бранте Клева. Там был самый зернистый гранит во всем Бухюслене.
— Иду! — прощебетала Туа-Туа.
Не успел никто и глазом моргнуть, как она скатилась вниз по лестнице и вскочила на Белую Чайку.
— Дорогу, сухопутные крабы, отчаливаем! — крикнул Миккель, поворачивая лошадь.
И понеслись они к Бранте Клеву — эгей! — так что ножи и акульи челюсти полетели во все стороны.
Учитель Эсберг стоял у окна и махал им вслед. Он родился в Эсбьерге в Дании, и когда играл на органе «Ютландскую розу», то поминутно вытирал глаза платком.
Бедняга, ему не суждено было больше увидеть родную Данию. Но в 1892 году об этом еще никто не знал.
Почти четыре года гремели взрывы на Синторовом Носу.
Миккель Хромой подрос, стал Миккелем Всадником и почти позабыл о своей заячьей лапе. Но вот однажды взрывы смолкли.
С этого дня и начинается история о Миккеле Мореходе.
Глава третья
Толстяк в капитанской фуражке
Уже весь рыбачий поселок Льюнга заснул, а в окошке богатея Синтора еще долго горел свет.
Синтор сидел с кислой рожей, один со своими деньгами, и ломал голову, как досадить «этим голодранцам Миккельсонам». Он все не мог простить себе, что так дешево продал Бранте Клев.
И вот однажды ночью он надумал: разве приморские пустоши не созданы как нарочно для того, чтобы пасти на них овец? А кто, как не он, хозяин пустошей по эту сторону Бранте Клева?
И разве «эти Миккельсоны» посмеют взрывать камень, если совсем рядом будут пастись пугливые овечки? Богатей Синтор потер руки и пошел в каморку батраков будить своего старого пастуха Мандюса Утота.
Кожа у Мандюса была сморщенная, как сухой лист; зиму и лето он ходил в драном пальто. Мандюс не был злой, но за двенадцать шиллингов и кружку пива брался сделать что угодно.
— Есть, хозяин, все понял, — сказал Мандюс и поклонился так, что стукнул лбом о собственные колени.
На следующее утро на клевской пустоши паслось шестьдесят овец. Сам Синтор стоял на краю скалы и орал в сторону каменоломни:
— Если хоть один осколок попадет в моих овец, я на вас ленсмана напущу! Слышишь, Миккельсон?!
Никто не ответил.
Пыхтя и отдуваясь, Синтор спустился вниз и заглянул в большой сарай. Ни души. Он обошел вокруг горы. Гранит кончился, рабочие ушли.
— Что, съели, баре бесштанные! — осклабился Синтор.
Но он почему-то не был так рад, как мечтал.
— Чего рот разинул?! Ставь загоны для овец! — заорал он на Мандюса. — Не ровен час, этот сброд еще что надумает!
— Есть, хозяин, все понял, — ответил Мандюс и стукнул лбом о колени.
На следующий день среди кустов на клевской пустоши стояло одиннадцать сарайчиков.
Мандюс раскалил гвоздь и выжег на потолке каждого сарайчика метку, которая изображала отрубленный рысий хвост. Потом он сплюнул на север и прочел стишок:
Под горой, переливаясь на солнце, сверкало море.
Мандюс взял узелок с едой, прошел на Синторов Нос, уселся поудобнее и стал показывать барану-вожаку корабли.
— Вон шхуна идет, коли ты ведаешь, что это такое, башка рогатая. Ишь ты, так и режет волну! А вон барк. Паруса убирают, видал?..
Но чаще всего шли пароходы — новая мода, — при виде которых Мандюс поневоле плевался. А только кто станет строить парусник, когда можно пустить машину и идти как хочешь против любого ветра?
— Эге-ей! — прокатилось вдруг по горе.