Заботясь о выработке у нас четкой дисциплины труда, сам Брюсов показывал пример добросовестности — педантично точно являлся к началу занятий. Лишь один-единственный раз, в жгучую метель, когда остановились трамваи и извозчики не отваживались появляться на стоянках, Брюсов пришел, запорошенный снегом, с опозданием. Отряхнувшись, с мокрыми, густыми, искрящимися бровями, вынул из кармана часы, сам себе укоризненно покачал головой и смутился, — так ему было непривычно и досадно опознание на лекцию. <…> Общение с Брюсовым разрушило в нашем представлении легенды о его суровости. Когда зимой 21 года он приходил к нам в морозы в своей шубе и шапке, как у Гавриила Романовича Державина, дышал на руки, согревая их, мы знали, что нас ожидает интереснейшая беседа с нашим Брюсовым, заботливым учителем, снисходительным к нашей безграмотности. То, что проходилось, должны были знать все. Не могли не знать. Подхлестывало, помимо желания, чувство стыда. Когда слушатель в ответ молчал или напряженно путал, Брюсову становилось не по себе, а от него и всем нам. Брюсов кратко повторял то, чего не мог или поленился усвоить студент.
Сначала мы боялись Брюсова., он появлялся громадами своих знаний, и, случалось, говорили, что из еще непройденного не знаем даже того, что уже было нам известно. Но в оживленной беседе, которую он умел организовать, незаметно подвигая ее вперед репликами, каждый был счастлив вставить свое замечание.
Если Брюсов никуда не спешил, что, правда, бывало редко, или если неожиданно во всем доме гасло электричество что бывало тогда часто, Брюсов предлагал читать стихи. Читал их сам и знал их великое множество, а то, не договорив строфу, предлагал нам вспомнить окончание или самим придумать рифму. Когда же мы смущенно удивлялись, как же мы будем хотя бы одним словом добавлять или изменять строфы Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Брюсов, шутя, напоминал, что «сам сделал попытку обработать и дописать незаконченную поэму Пушкина "Египетские ночи". Написал вопреки старым запретам Достоевского. И опубликовал в 1917 году в альманахе "Стремнины". Критики ругали. Поддержал Алексей Максимович Горький».
Дали свет, и мы неожиданно увидели совсем не хмурые, затаенные глаза Брюсова, а удивительно открытый его взгляд — прямой, доверчивый, справедливый, подтверждающий его большой и честный ум. Брюсов и Адалис вызывали у нас стремление к поискам нового, современного, усиливали требовательность к форме. Начали приучать нас к профессиональному овладению материалом, к ежедневному труду, несмотря ни на что. <…>
Брюсов часто напоминал нам слова Гете: «Без труда нет ничего великого» (ЛН-85. С. 800—824).
Попав на заседание Академии художественных наук <зимой 1922 г.>, я не сразу узнал его. Поэт сидел в шубе, в косматой шапке — как Некрасов на известном портрете, и на фоне мехового воротника белела совершенно седая бородка. Только пронзительные и яркие глаза поэта так же искристо сверкали из-под густых, заметно седеющих бровей.
Брюсов читал доклад «Об изучении стиха». Это был реферат не столько теоретического, сколько скорее методического характера. Речь шла о практических заданиях новейшего стиховедения и путях их разрешения. <…> Стихология Брюсова признана теперь, как известно, во многом спорной, но ему, во всяком случае, нельзя отказать в выработке удобного, практически целесообразного плана «изучения стиха» (Гроссман Л. С. 283, 284).
Большую часть своего времени Брюсов все же отдавал созданному им Высшему литературно-художественному институту [250], которому он придавал такое большое значение в деле организации литературной культуры, в организации литературного таланта пролетарских и крестьянских писателей <…>.
Несмотря на большую нагрузку в разных учреждениях, на литературную работу, которой Брюсов не бросал до самой смерти, он все же читал иногда лекции до восьми недельных часов. Эти лекции привлекали не только студентов всех курсов, но и профессоров (Григорьев М. С. Брюсов в последние годы жизни // Прожектор. 1925. № 3. С. 21).
В 1922 году я как-то заехала с Анатолием Васильевичем <Луначарским> в Наркомпрос, чтобы вместе отправиться на художественную выставку. Занятия в Наркомпросе скоро должны были кончиться, и мне пришлось подождать в кабинете Анатолия Васильевича, пока он подписывал бумаги. <…>
Вдруг в дверях появилась строгая, даже несколько аскетическая фигура Брюсова. Он подошел к столу и передал Луначарскому какие-то бумаги. По пути к столу он поклонился мне несколько чопорно. Анатолий Васильевич углубился в бумаги, время от времени обращаясь с вопросами к Валерию Яковлевичу.