Начальство на «тройке» осталось прежним, правда, вместо хозяина Марченко, спокойного и уравновешенного подполковника, пришел седой капитан, который до этого работал кумом на Иосире, на особом режиме. Но для меня главным было, конечно, то, что Юзик остался у лагерной власти.
После того как я пришел в себя после долгих передряг в дороге по этапу и уже обосновался в лагере, меня сначала водворили в изолятор на 15 суток, а вскорости по выходе — и в БУР на шесть месяцев. В постановлении было указано: «за систематическое нарушение режима». Такой формуляр писался почти всем моим единоверцам, если они не были пойманы с поличным за какое-либо нарушение режима. Но это уже был не тот деревянный БУР, в котором мы некогда, можно сказать, отдыхали, да еще выражая свое недовольство, — теперь это была цементная коробка. Деревянными здесь оставались только нары, да и то окантованные железными угольниками, которые открывались при отбое и закрывались в пять часов утра, по подъему. БУР был рабочим, плели сетки под картошку (5 x 5 м).
Кто хотел — работал, кто не хотел — сидел в изоляторе на пониженном питании, но таких почти не было, не считая тех, у кого были личные передряги с мусорами.
Дело в том, что сматывать клубки с огромных бобин и делать челноки из дерева выводили в общую хату, а это всегда общение между людьми, известия со свободы, с зоны, разные новости общего характера — в общем, это было нам выгодно. Что же касалось сеток, то норму — 3,5 сетки любой из нас мог запросто сплести за час за непринужденной беседой. Правда, впоследствии норму потихоньку увеличивали, но это была не беда. Главное — держать контроль над всем производством, ибо от этого зависела жизнь братвы в камерах, а она была не сахар…
Здесь, в этом первом БУРе после моего возвращения в зону, я наконец-то получил письмо от матери. Все эти годы странствий по гулаговским просторам я, конечно, писал ей, обстоятельно изображая красоты тайги, рек и озер, где мне приходилось либо сидеть, либо проезжать по этапу, но у меня с ней был уговор: если в письме встречается слово «пересылка», значит, ответ она мне не пишет, зная, что задержусь я там ненадолго. Если же этого слова не было, можно писать ответ.
Она, как позже выяснилось, написала мне несколько писем за это время, но, по стечению обстоятельств, я ни одного из них не получил. И вот долгожданное письмо.
Все, слава Богу, живы и здоровы; правда, жена моя ушла из моего дома, но в обиде я на нее не был — сам писал ей когда-то, чтобы она как-то устраивала свое будущее, тем более что было ей тогда всего 22 года. Я же и не надеялся на то, что когда-нибудь увижу свободу.
Но главным известием стало то, что дочь моя Сабина жила с моими родителями. Они уговорили жену оставить девочку у себя, и она пошла им навстречу. И это еще более укрепило мое уважение к ней, ибо, как она сказала старикам: «Я иду на эту жертву ради вашего сына». В этом, да и в последующих письмах, пускаясь в наставления, мама всегда подчеркивала, чтобы я думал о будущем, хотя бы во благо своих детей.
Я как-то не обращал на это внимания, думая, что она, проработав всю жизнь детским врачом, все-таки обобщает, но, оказывается, я глубоко ошибался, по сути не зная собственную мать. Иначе я должен понять, что просто так мама никогда ничего не говорила и тем более никогда не могла написать лишнего. Но в этом я убедился позже.
Из корешей, оставшихся на свободе, я поддерживал постоянную связь лишь с одним Харитоном, потому что остальные близкие были в неволе. Шесть месяцев пролетели так же быстро, как на этом белом листе бумаги изложенные мною воспоминания, строки, а писал я их, видит Бог, очень долго и кропотливо. Новый, 1980 год я встретил в БУРе, в кругу братвы, а в начале того года был уже в зоне. Меня по-прежнему не выпускали на биржу из-за красной полосы в деле (склонен к побегу), но находился я в бригаде, не имевшей никакого отношения к побегушникам, так что целый день у меня проходил в жилой зоне.
Почти круглые сутки я играл в карты, а в остальное время выполнял обязанности, которые предписывал бродягам их долг. Жизнь в лагере текла своим чередом — тихо и монотонно, приближая каждого из нас к заветной свободе. По весне меня вновь упрятали в БУР, и опять на шесть месяцев, на всю катушку…
Как сейчас помню тот жаркий июльский день. Мы с Дохлым, корешем моим и сокамерником по БУРу, лежали на полу изолятора и потихоньку отходили от голодовки, которая длилась больше месяца. Еще совсем недавно силы наши были почти на исходе. От нас уже пахло ацетоном — это первый признак того, что смерть близко. До конца ту голодовку смогли выдержать немногие, из 52 человек остались Дохлый, Баржа, Прокоп и еще трое достойных арестантов, не считая меня. Нас с Дохлым подкосила пеллагра, видно потому, что мы действительно были дохлые от природы, и нас с ним держали в отдельной камере, но все не переводили назад в БУР, хотя голодовку мы уже неделю как сняли.