Читаем Брожение полностью

Глоговский страдал; ее стремительная, дикая, даже беспорядочная речь, этот душевный холод, который чувствовался в ней, несмотря на свойственный ей темперамент, отзывался в нем болью сострадания. Глоговский чувствовал: она борется с собой, сама не знает, чего хочет, сознавая, что самым злейшим ее врагом является собственное я, бунтующая и безудержная душа, шальной ее темперамент; в ней, как прежде, не унимается это брожение.

— Я слишком отвлеклась, а вы торопитесь. Вы хотите знать, что я буду делать? Отец очень болен, он жив, пока я при нем, и живет только мной.

— Вы с ним помирились?

— Да. Он добрейший человек, он столько выстрадал из-за меня, что я не могу обрекать его на новые страдания — он не перенесет этого.

— Ну, а если вы захотите что-нибудь предпринять, разве нельзя это сделать с его ведома?

— Можно. Только что? Вернуться в театр? — Горькая улыбка мелькнула на бледных ее губах. — Чего не перенесла я, пока решилась наконец на самоубийство! Вы даже не подозреваете о таких страданиях, такой нужде и таких унижениях. Я хотела быть женщиной — не смогла; хотела играть, пробиться, стать выше толпы — не смогла; не смогла даже жить — меня столкнули вниз. Людская подлость ужасна для таких наивных, как я, как я, — повторила Янка.

— Я слышал, что вы нуждались, — с тихой грустью сказал Глоговский.

— Театр мне опротивел; я не чувствую в себе таланта. После болезни что-то во мне оборвалось, что-то погасло в душе, свет потемнел, даже само искусство показалось мне жалкой игрушкой, ничтожным отражением всеобъемлющей красоты.

— Жаль, у меня был один проект, о котором теперь нечего и толковать.

— Расскажите, пусть он будет самый безрассудный, я не испугаюсь; мечты — это единственное, чем я могу наслаждаться, прозябая в этой глуши; на подвиг у меня нет больше сил.

— Я хотел предложить вам следующее: с Нового года я поступаю в львовский театр; я уже подписал контракт, мне нужно побыть некоторое время на сцене, просто для того, чтобы познакомиться с ее условиями. Улаживая свои дела, я в то же время думал и хлопотал о месте для вас — там согласились. Ближайшие два месяца я буду по-прежнему учить детей и за это время закончу свою пьесу. Что касается вас, то проект, конечно, останется проектом, но мне казалось, вы согласитесь. Там другой мир, другие люди, там вам было бы легче — ведь у вас есть уже известный опыт…

— О, у меня большой опыт, слишком большой, — Янка засмеялась вдруг сухим, горьким смехом; перепуганный Глоговский вскочил со стула.

— О нет, это не приступ истерии, нет! Я смеялась над собой и прощалась со всем своим глупым прошлым, с иллюзиями молодости и верой в людей. Говорите, говорите; вы когда-то открыли мне глаза души моей, так рисуйте же перед ними образы — пусть это будут только призраки.

Глоговский, взволнованный, принялся ходить по комнате; ее смех, ее слова не нравились ему: что это — пустая комедия или настоящая истерика? Он вопросительно смотрел на Янку.

— Не смотрите на меня так; я не люблю этого взгляда, который только изучает и анализирует; так смотрят лишь на дикого зверя или на редкое животное, — воскликнула она горячо.

— Смотрю на вас и не узнаю. Возвращаюсь к своему проекту. Договариваясь с львовским театром, я был уверен, что вы согласитесь; этот театр откроет перед вами широкую дорогу.

— Прекрасный мыльный пузырь, великолепная фата-моргана, но я боюсь смотреть на него — вдруг появится охота прикоснуться рукой — что тогда?

— Итак? — Глоговский посмотрел на часы.

— Не знаю. Все прежние мысли, желания, мечты живы во мне, только не верю, что они принесут счастье. Буду думать, как быть. Напишу вам, хорошо?

— Хорошо, очень хорошо! Я сам хотел просить вас об этом. В декабре жду окончательного ответа.

— Приезжайте к нам почаще. Вы для меня — тот мир, который существует вне Буковца.

— Если выпадет три-четыре свободных часа — приеду.

— До свидания.

— До свидания. Будьте только тверды в своем решении.

— Буду…

Он уехал.


Несколько дней спустя после вечеринки у начальника станции, о которой говорил весь Буковец, наступили холодные пасмурные дни. Люди ходили хмурые, ко всему равнодушные. Казалось, дождь, туман, сырость просачивались сквозь кожу и, проникая в тело, заливали сердце щемящей тоской и скукой.

В эти дни Орловский чувствовал себя особенно плохо: его схватывали такие страшные ревматические боли, что он целыми днями лежал в постели, стонал, проклиная все на свете. Янка, чтобы отвлечь его от тягостных мыслей, читала вслух; но незнакомых книг на хватило, и Орловский велел взять роман Бальзака «Отец Горио», который он хорошо знал. Он умышленно, из какой-то странной жестокости, хотел, чтобы Янка читала эту вещь, зная наперед, что огорчит ее этим. Он затыкал рот одеялом, чтобы не стонать, но продолжал слушать, не спуская с нее глаз. Эта грустная повесть об отцовской любви и неблагодарности дочерей, написанная с такой захватывающей правдивостью, будоражила его; он метался как сумасшедший, садясь на кровати, прерывал чтение и ругал неблагодарных детей; но перед приходом пассажирского поезда смолк и ласково попросил Янку:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже