Коммунистическая система калечила, ломала и губила людей не только в тюрьмах и лагерях, но и "на воле". Лживая и безнравственная в самой своей основе ("морально и нравственно то, что полезно для революции", "диктатура не ограничена никакими законами"), — она утверждала правомерность массового и индивидуального террора, полную не только политическую и социальную, но и экономическую зависимость любого советского гражданина от «государства» — узурпировавшей власть банды преступников, именовавшей себя партийной коммунистической номенклатурой или "слугами народа". Декларируемая «демократия», "власть трудящихся", якобы осуществлявшаяся через Советы разных уровней, фактически была господством этой мафиозной банды преступников. Это господство, осуществлялось экономическим и внеэкономическим принуждением и террором — прежде всего через всесильное и совершенно не подконтрольное обществу "государство в государстве" мощнейший аппарат тайной полиции, способной арестовывать, держать в заточении, пытать и казнить любое количество людей без суда и нормального следствия. Профсоюзы и другие организации, якобы призванные защищать интересы людей, на деле стали орудиями коммунистического террора. Наушничество и доносительств были возведены в ранг высшей доблести. Коммунистическая система уже самим фактом своего существования унижала человеческое достоинство, разрушала человеческую личность, отвергала те моральные и нравственные ценности, которые заключены в религии, выработаны человечеством путем проб и ошибок на протяжении его истории. Кроме того, была специально разработана и осуществлялась через партийные, советские, профсоюзные, комсомольские и другие организации система подавления и разложения человеческой личности, долженствующая превратить людей в стадо покорных, не рассуждающих, готовых на любую подлость циников и подонков. Для этого всячески раздувались в людях страх, тщеславие, корыстолюбие, зависть, национальное чванство, антисемитизм и другие низменные чувства…
Выступая на похоронах моего старого друга — долголетнего члена редколлегии "Нового мира" при Твардовском и члена Художественного совета Театра на Таганке, талантливого писателя и замечательного человека Александра Моисеевича Марьямова, — я сказал примерно следующее: "Бывают не только ситуации, но и целые эпохи, когда просто для того, чтобы быть и оставаться порядочным человеком, требуется огромное мужество. Саше Марьямову этого мужества хватило на вою жизнь".
После экого выступления ко мне подошел мой (ныне, увы, тоже покойный) друг Александр Шаров и, пожав мне руку, проговорил:
— Ты сказал главные слова.
Так вот этого мужества на всю жизнь хватало далеко не всем.
Долго стоял несокрушимо, но в конце концов был почти совсем сломлен мой главный учитель археологии, замечательнейший человек и ученый — Артерий Владимирович Арциховский. Мне уже приходилось неоднократно поликовать о нем свои впечатления и воспоминания (рассказ «Граница» и др.). Поэтому здесь для его характеристики я приведу только два факта.
На исторический факультет Московского университета (тогда он был имени М. Н. Покровского) я поступил в 1935 году, с твердым намерением стать дипломатом. Первые два года обучения у блистательных наших профессоров были, может быть, лучшими годами моей жизни. Но в 1937 году все изменилось. Наш факультетский профессорский корпус был разгромлен. Одни профессора были расстреляны, другие — заключены в тюрьмы и концлагеря или отправлены в ссылки, третьи — просто уволены. Их место заняли, как правило, невежественные, тупые партийные ставленники, разные там почетные чекисты и т. д., над которыми мы, студенты, просто смеялись. Одним из немногих уцелевших из старого профессорского корпуса был Артерий Владимирович Арциховский.
Между тем я, еще не очень-то разбираясь в событиях, происходивших в стране, еще с пеленой коммунистической утопии на глазах, все-таки "ни за какие коврижки" не мог поверить, что мои любимые профессора оказались врагами народа.
Да, "что-то там не благополучно в датском королевстве". Во всяком случае, становиться дипломатом у меня пропала всякая охота.
Смутные мысли, раньше подавлявшиеся, все настойчивее появлялись в моей голове; вставали тревожные, требовавшие ответа, совсем непростые вопросы. Душу бередили воспоминания, — например, о сценах коллективизации, свидетелем которых я был в одном из русских хуторов под Весьегонском и в украинском селе Новые Санжары на Полтавщине. Снова требовали объяснения Торгсин, процесс Промпартии, слухи о причинах смерти Фрунзе и многое другое. А спросить было не у кого. Отец, которого я очень любил, страшась за меня, либо отмалчивался, либо говорил какие-то вымученные, ничего не значившие слова Мне было его жалко, и я перестал его донимать. Друзья сами были в таком же положении, как и я. Кого же спрашивать, что делать? Неясно.