Михаил Васильевич тоже с первых шагов затеянной им самим прогулки перестал думать о цели ее, а просто глотал сырой воздух, забыв об угрожающей страшной бедою дали, какую представила ему встревоженная мысль… Он тоже воспринял все сегодняшние дела и слова как пустое сотрясение воздуха. И оно казалось ему пустяковым, потому что все равно не могло избыть беды. И еще потому, что говорилось, как ему казалось, о частностях, обсуждались вопросы о том, как лучше добиваться победы, тогда как надо было думать, как спастись от позора и гибели. Вот почему первые минуты прогулки и для него были роздыхом, благостным уходом в короткое забвение, в котором ближайшая даль, представшая его физическому взору, заслонила даль предвидимую.
Они просто шли липовой аллеей, все более скрываемые от посторонних взоров плотнеющими сумерками.
Вот уже только одни темные движущиеся силуэты видны между неподвижными деревьями. Шаг Брусилова короче и легче, шаг Михаила Васильевича тяжелее, но шире. Однако идут Они по-прежнему в ногу. Алексеев заложил руки за спину, крепко сцепил пальцы, опустил лобастую голову в нахлобученной фуражке. Брусилов снял фуражку, ему приятно в эту минуту идти не по форме, с обнаженной головой, овеваемой влажным теплым ветерком. Фуражку он держит впереди себя в правой руке, большим пальцем ухватившись за борт шинели. От этого кажется, что он держит повод, сидя на невидимом коньке-горбунке, иноходью несущем его.
Брусилов старше Алексеева на четыре года. Они почти ровесники. Военная история родины за пятьдесят лет их сознательной жизни прошла на их глазах. Они могли бы поделиться общими воспоминаниями и посчитаться опытом. Им есть о чем с толком и с пользой для дела поспорить. Но они молчат. Они сейчас далеки от всего этого.
И разговор начинается нежданно, без подготовки, почти так же, как пришла мысль о прогулке, и совсем не с того, с чего хотелось бы Алексееву его начать. Просто прозвучало то, что безмолвно до этого опередило мысль.
— Армия наша — наша фотография, — заговорил очень тихо Михаил Васильевич, будто бы продолжал давно начатый спор, но без надежды когда-нибудь его окончить. — С такой армией, как сейчас, можно только погибать… И вся задача командования — свести эту гибель к возможно меньшему позору…
Он тяжело перевел дыхание, понял, очевидно, что заговорил вслух, и почувствовал облегчение.
Брусилов, как чуткий конь, повел худой шеей, насторожился.
— Россия кончит крахом… Оглянется, встанет, как медведь на задние лапы, и пойдет ломить… Вот тогда-то мы ее узнаем! — Голос Алексеева окреп, стал жестким. — Поймем тогда, какого зверя держали в клетке. Все полетит. Все будет разрушено! Все самое дорогое и ценное для нас признается вздором и тряпками…
Он сдернул со лба фуражку, вытер ладонью влажный лоб, снова надвинул козырек к самому носу.
Все сказано. Все сказано этому человеку, который так же хорошо видит, как и он, но почему-то убийственно спокоен. Пусть судит или дает ответ.
В уплотнившихся сумерках они не могут разглядеть друг друга. Они ведут беседу с воображаемым собеседником. Может быть, так легче.
Ответ Брусилова несколько замедлился. Ответ звучит из сумерек неправдоподобно бодро и буднично:
— Верно, Михаил Васильевич. Выпустят медведя из клетки — он встанет и пойдет ломить. И тогда-то он покажет себя во весь свой рост. И прежде всего своим врагам: и тем, кто забрался в его логово, и тем, кто держал его в клетке.
Брусилов опустил руку с фуражкой и, помахивая ею, прошел несколько шагов молча. В молчании его не было затрудненности, дышал он все так же ровно, спокойно. Видимо, он и с мыслями не сбирался, а просто утверждал в себе сказанное, ничуть не сокровенное, но хорошо знакомое.
— Безнаказанно в клетке держать народ нельзя. Его можно научить вздору: как баба за водой ходила… Но не научишь побеждать… А ему только укажи благую для него цель в победе и кратчайшее к ней расстояние, и уж он дойдет сам, дойдет, Михаил Васильевич! И победит.
Тут голос Брусилова прозвучал весело. Точно он перекликнулся с веселыми голосами плотовщиков, со все ярче разгорающимися на плотах кострами, с пронзительными гудками несущегося к Могилеву поезда…
— И на этот раз победит, когда благая цель будет ему указана.
— Кем? Кем, Алексей Алексеевич? — вырвалось у начштаба.
— Не знаю. Кто-то есть, кто укажет… Если бы я знал… Да нет! Я знаю только за себя — что я должен народу… А другого мне не дано.
— Страшные вещи вы говорите, — нахохлясь, уходя все глубже в свою раковину, промолвил Алексеев.
— Да, страшные, — поддакнул Брусилов. — К этому надо быть готовым.
— А как же нам? — совсем уже беспомощно спросил начштаба.