Ему именно сейчас следовало бы припомнить все, что говорилось тогда с Коноваловым, выложить все доказательства необходимости сплотиться перед опасностью, предупредить ее решительным государственным поворотом… Именно эти-то мысли и толкали его к разговору с Брусиловым; сейчас только он это понял, но слова не шли с языка, и где-то в глубине сознания становилось все очевидней: Брусилов не станет с ним рядом, даже возмутится, если поймет, чего от него хотят. И Алексеев еще тише переспросил:
— А как же нам?
— Служить армии, народу, Михаил Васильевич, пока в силах, — несколько даже удивленно сказал Брусилов. — Что же иное? В любом качестве. В любом качестве! — повторил он тверже, как бы проверив себя.
И вдруг, чутьем догадавшись, чего от него ждет начштаба, какого ответа ищет и с какой целью, Брусилов добавил горячо и даже коснулся свободной рукою локтя своего спутника:
— Но Боже вас упаси, Михаил Васильевич. Боже упаси, потеряв цель, утратив веру, все же мнить себя поводырем!
— Я никогда не искал власти, вы это знаете, — наливаясь обидою не на Брусилова, а на себя и потому особенно страдая от этого, ответил Алексеев.
— Дело не в нашем властолюбии, Михаил Васильевич, — огорчаясь тем, что его не так поняли, возразил Алексей Алексеевич. — Дело в том, что нашу власть, вольно или невольно, мы уже однажды употребили во зло…
— Как? Когда? Что вы такое говорите? — уже все свое возмущение перенеся на Брусилова, закричал хрипло Алексеев. — Все свои силы, все свои знания, все-все…
У него недостало воздуха, он взмахнул руками, остановился.
— Да, все, — тоже остановись, сказал Брусилов и надел фуражку. Только сейчас он почувствовал, что голове холодно, что в беседе своей они зашли слишком далеко и надобно ее кончать. — Все мы отдали во спасение того, чему уже не верили, Михаил Васильевич. Так оно выходит.
Алексеев замер. Как в темноте, не видя даже его лица, глаз, этот человек мог прочесть самое его затаенное?
— Но мы солдаты! Солдаты! — крикнул Алексеев и даже пристукнул себя костяшками согнутых пальцев в грудь. — Мы присягали!
— Так точно, солдаты. И как солдаты должны победить или умереть. Как генералы должны вести армию к победе над врагом, попирающим нашу землю. Устранять все, что мешает победе. Изобличать тех, кто подрывает дело победы. Кто бы он ни был и сколько бы их ни было. Жестоко, не обинуясь, изобличать и карать! А мы на том миримся, что наконец-то нам удалось отдать под суд Сухомлинова!
Алексеев снова угас, склонил голову.
— Да, вы правы…
— Вот потому-то вы и не ждете победы. Клевещете на армию. Зря отдаете свои силы делу, во благо которого не верите.
— Но что же делать?
— Не знаю. Вам виднее.
Брусилов круто повернулся, пошел назад быстро, деловой походкой.
Алексеев последовал за ним, сбившись с ноги, но тотчас же по привычке поправился и уравнял плечо.
— Вам виднее, — повторил Брусилов. — Лично для себя я выбрал: всеми имеющимися у меня средствами поведу свои армии к победе. Мой фронт будет наступать — или я не главнокомандующий.
Они дошли до выхода из сада. Синяя, звездная, насыщенная запахами и шорохами тьма окружала их. У фонаря перед будкой видна была неподвижная фигура часового. Откуда-то из темноты долетели чьи-то возгласы, стучали по мостовой чьи-то шаги, задребезжала пролетка, женский смех в отдалении внезапно вспыхнул и погас.
— Вы мне простите, Михаил Васильевич, — сказал Брусилов и приложил руку к фуражке. — Мне пора, сейчас — мой поезд. Должен прервать нашу беседу…
— Да, да, — заторопился Алексеев и, отдав честь, протянул руку. Он точно обрадовался выходу из тупика, в какой завела его эта беседа. — Счастливого пути. И всем вашим начинаниям давай Бог… Все, что зависит от меня… вы знаете… Вот вам моя рука.
Садясь в машину, в которой его уже ждали Клембовский и Саенко, Брусилов услышал из темноты еще раз повторенное:
— Давай Бог!
VIII
Паровоз протяжно и предупреждающе загудел, колеса вагонов ударились обо что-то звонкое и торопливо, со все нарастающим звоном понеслись по мосту, Брусилов проснулся и сразу же увидел все вокруг себя со всею ясностью человека, хорошо отдохнувшего, полного сил и бодрости. Он поднялся с вагонного дивана, на котором была приготовлена ему постель, оглядел клеенчатые стенки, дверь под красное дерево с врамленным в нее зеркалом и окна, задернутые шелковой зеленой занавеской, сквозь которую проникал свет.
Алексей Алексеевич поднялся и, как был, в белье, дернул занавеску. Она, услужливо шурша, взвилась вверх, солнечные лучи ударили в глаза. Жмурясь, чувствуя на своем лице тепло уже нагретого солнцем стекла, Брусилов опустил его и высунулся наружу. Прохлада весеннего утра обняла его, заиграла в волосах, ударила в широко раздувшиеся ноздри запахами реки, паровозного дыма, наполнила уши звоном колес, глаза — рассеянным мелькающим золотым светом и тенями несущихся мимо железных сплетений мостового перекрытия. Глотнув весны, сколько могла ее вобрать в себя грудь, Алексей Алексеевич сел на диван и стал проворно одеваться.