иногородним не даем,— отвечают,— у нас и для казаков не хватает». А казаки сами николи не рыбалили — все нашими руками. Землей живут. Куркулями. Ой, взлютовала наша ватага! Пеной изошел Долба. «Ну, погодите! — кричит, — совесть вас, индюков проклятых, не удавит, придет время, попомните!» Даже Настя моя и та распалилась: «Нет житья честному человеку! Сами грабят, других на грабеж толкают!» — «То-то и оно, — отвечает Долба,— одни грабят — им почет, а другие корку из помойки вытянут — им замок да решетка». Смотрит на меня — глаза волчьи, зубы, как у цыгана, — наружу, с лица и так черен, а сейчас точно дегтем смазали. «Вот тебе,— говорит,— твоя артель! Вот тебе скопили на черный день!» Отдышался, глянул на всех — а у меня все шестеро мы собрались, бедуем сообща — и тихим голосом досказывает: «А все-таки правильно — артелью! Байда есть, снасти есть и руки есть. Одного изловят — крышка, а шестерых не утопишь, на глубокое пойдем». Мне бы не ходить, к хозяину вернуться, спину гнуть — все-таки жена, дети, так нет! – узнал волю, товарищей стыдно, а тут время самая жаркая — путина, аселедка пошла. И так пошла, шельма,— на берег сыплется!
V
— Выбрали мы Жору Долбу атаманом, поставили парус — он у нас черный был — смоленый, как у таганрогских рыбалок, а по здешним краям все желтые — охра с оливой. Приметный вышел парус (не гадали мы об этом раньше) — и айда в море. Порешили так: выйдем на глубь, станем на якорь, а в темно спустим тишком сети и снова на глубь до зари. С зарею сломаем и на ту сторону моря ахнем — продавать. Так и проживем путину контрабандой — без берега. Только идем мимо косы,— а коса у нас далеко в море — Долгой звать,— смотрим: тянут волокушу. Сажень в тысячу волокуша — халявинская. Халявин по нашему краю первый рыбник был. Все промысла от Ейска до Ахтары — его. Переработкой занимался, сетематериалы рыбакам раздавал. Три четверти улова себе за сети, четвертую часть за наличные оттягивал. Вся беднота на него рыбалила. С головой был казак. Язык мой сорочий — охотник тарахтеть, лишь бы весело. «Смотри,— кричу Долбе,— вытрусит нам все море Халявин и тюльки не оставит. Черпануть бы из его волокуши — на всю зиму аселедочкой разживемся». Сказал для смеху. А у меня с Долбой так уж повелось: моя шутина ему — как пистон берданке под собачку: пистон только щелк — искра одна, а из дула — смерть. Я посмеюсь для задора, а у него дело готово. «Свертывай парус,— командует,— волокушу в каюк. Пищула, Смола, Безуглов, с байды долой, отпускайте конец!»
Атаману не сперечишь — делай, что велит. И спрашивать не стали — сами догадливы! Очень уж злы были на куркулев. А тут из-под носа!.. Отбили мы им крыло у волокуши! Вытянули свое — серебром играет, одна к одной, как целковые. Подняли парус, а халявинские кричат нам, ругаются. Увидели черный парус, признали: Жоры Долбы артель. Выбежал сам Халявин. «Ну, вернитесь только, сучьи дети, в тюрьме сгною, воры!» — «От вора слышу! — куражится Долба.— Приеду осенью краденым меняться. Барабульку на табак!» — «Смотри, как бы тебе голову свою заместо барабульки не оставить»,— поддает Халявин. «Такому дураку и моя голова не поможет»,— перекрикивает его Долба. «А я ее собакам отдам»,— кричит Халявин. «Собаки слопают — умнее станут, от хозяина уйдут — батракам дорогу укажут!»— загоняет его Долба. «Ах ты, хохол голопупый!» — кричит Халявин. «Сам ты куркуль, сучья косточка!» И пошли один другого хлеще. Уж на что рыбаки слова не скажут без матери — оттого и вода в море соленая, — тут и мы диву дались.
Вот ругня! Казаки подхватили — давай рыбаков мылить, а рыбаки побросали волокушу — на казаков. Нас далеко в море отнесло, а все слышен гуд — ругаются!
Солнце обуглилось, в воду садится — заштилило. На веслах идти не с руки — намахаешься, время упустишь. А селедка — рыба нежная, ее и часу держать нельзя без рассола — сгноишь. Стали на якорь — трое волокушу убирают, трое с аселедкой управляются. Сами поглядываем — нет ли погони... Рыбкой шлепаем, молчим. «Уж лучше бы,— думаю,— пришли отбирать, что ли... на берег погнали бы, ну в холодную заперли — и делу конец... а тут чего еще не натерпишься... вся жизнь под кручу...»
И даже шутовать позабыл. Море, когда заштилит, тишиной сердце нудит. Море петь должно. А тут еще Жора сидит на корме, на меня смотрит, зубы скалит, причитывает:
Жил Нестерка,
Детей у него шестерка,
Работать ленится,
А красть боится.
И не знает, чем кормиться...—