Из расщелин ноздрястого каменистого обрыва бегут прозрачные, холодные ключи. На обрыве растут липы, своими кудрявыми лапами они царапают каменистую лбину и большими лохматыми птицами покачиваются над Бездонным озером. Против озера, в скале, из-под красного камня таращатся черные зевы – ходы в пещеру. По преданию, в этой пещере жили семь братьев-разбойников. Именовались братья «царями»: чеканили они звонкую монету и сплавляли на Волгу.
Митька Спирин, макая кусок ржаного хлеба в воду, думая о братьях, совсем забыл о том, что рядом с ним сидит его жена Елена. Он медленно жует хлеб, мигает и тихо бормочет:
– Деньжищев, чай, у проклятых сколько было…
– У кого? – спросила Елена.
– У тебя! – Митька огрызнулся и, стряхнув с колен крошки, вскочил. – Идем! Расселась!
Гремучий дол – старинный дол. Гремучий дол зарос крапивой и репейником. Наверху по склонам гор тянутся березы, топырятся дубы. Широким обхватом лап дубы сплетаются над долом, укрывая в низине от солнца крапиву и дикую малину. В низине, разрезая заросли крапивы, бегут ключи, собираются в ручейки, растут, ширятся и гремят звонко. Рядом с речкой вьется тропочка.
По утоптанной тропочке несется с кувшином в руке Митька Спирин на Козырьки – семь верст. Следом за ним спешит Елена, переваливаясь, как утка: не успела Елена похоронить первого ребенка – Васятку, как уже стукнулся второй.
Елена невпопад тыкала ногами, не чувствуя их, а Митька злился. Он с легкостью борзого кобеля перепрыгивал через канавки, рытвины, бормотал:
– На Козырьках пшеница непременно под серп. Это у Кулебякского родника подкузьмила – за волосья пришлось драть. Сволочь! Рыжий черт, Никита, собака его заешь, напахал. Себе-то, небось, землю в пух разделал, а мне – огрехи да комья. Жалко, на поливе черту лопаткой башку не снес.
– Чего?
– Жалко, мол, Никите Гурьянову на поливе башку лопатой не снес. Ничего бы не было – в драке, мол, и все… Вон за Пашку Быкова никого в суд не потянули…
С Елены лил пот – крупный, соленый. Тянуло лечь под куст в траву и уснуть крепко, непробудно. Она крепилась, шире ставила ноги, стараясь не сбиться с узенькой тропочки, а ноги тыкались, как деревяжки.
…И Гремучий дол со своей прохладой, со своими колокольчиками, песенками остался позади… А ведь это был тот дол, где она впервые поцеловала Митьку…
Выйдя в поле, Елена и Митька увидели, как недалеко от опушки, Плакущев на клину дожинал загон. Рядом с ним Зинка – кургузая, в серенькой юбке.
– Во-он Плакущев – жнет. Сроду, чай, не жал, а вишь, и его приперли. И эта – Зинка. Соломенная вдова. Кирька-то теперь с Улькой, поди-ка, в городе мармалад едят.
– Чего?
– Да что ты, оглохла, что ль? Сто раз все – чего?… Здорово, Илья Максимович! – крикнул Митька, низко кланяясь и, не дожидаясь ответа, побежал дальше.
Вот и обширное поле, усеянное скирдами. На полосках – таких было больше – скирды тяжелые, будто свинцом налитые, желтобокие, а на другой – хилые, пухлые, ровно пустые, а бока черные, землянистые. На таких полосках-загонах хлеб не жали и не косили, а теребили, как траву, руками.
– Видишь, не у нас одних теребок. – Митька ткнул рукой в сторону скирд с земляными боками. – А ты: «Только у нас теребок». Болтаешь все. Раз не уродилось…
– Ну, и слава богу, – машинально ответила Елена.
– Это за что «слава-то богу»? Э-э, дура набитая! Ты еще свечку поставь: «Дай, мол, господи, каждый год теребок». Сморозила. И пес меня с тобой связал… У других бабы-то…
С «Брусков» ветром кинуло песнь, рев трактора и щебет жаток.
– Поют… Пропоетесь! – промолвил Митька и, свернув вправо, побежал на свою полоску.
Там у дубка, помнит, в весну, дожидаясь Илью Гурьянова, он проспал до обеда. А когда приехал Илья и впряг лошадок в плуг, чтобы вспахать Митькину долю, Митька скинул самотканные серые портки, повесил их на сучок дуба и без порток, прикрывая рубашкой неудобное место, начал рассеивать пшеницу. Илья смеялся, а Митька уверял:
– Старики баили: без порток сей – уродится… Ты не гляди. Чего согнулся?…
– А поглядеть – есть ли у тебя? Не от чужого ли мужика Елена пухнуть начала?
Потом Митька часто заглядывал на этот, как ему казалось, свой загон. Пшеничка тут пыжилась зеленью, кудрявилась, и совсем недавно он видел – колос пшенички большой, от тяжести колос клонится к земле, а рядом на загоне Гурьяновых пшеничка низенькая, остроносенькая… Последний раз недели за две до жатвы здесь же Митька встретился с Ильей.
– Э-э, какая у вас хреновская пшеница, – проговорил он, сдерживая злорадство.
– Да-а. Тебе подвезло, – Илья чуть-чуть улыбнулся.
– Зло берет Илью… Он теперь, чай, меня разбить готов, – Митька повернулся к Елене. – Вот сама поглядишь, какая пшеничка: золото. Все загоны покроет.
Но, подбежав к дубку, он опешил: его загон быстро дожинали Гурьяновы.
– Никита! Никита Семеныч! – закричал он так, словно. Никита поджигал его избу. – Да ты что? Обмишулился? Зря. Зря мой загон жнешь. Мой! Твой-то вот, – показал на загон чахлой пшеницы. – Я ведь его теребить не буду. Свою надоело теребить.
– Да у тебя глаза-то где?… – Никита пристально посмотрел на Митьку. – Ты погляди – метка какая.