«Попал, нечего сказать, – подумал он, глядя вперед на поле, усеянное жнецами. – Тут идти – все равно что без штанов по улице».
Ему не хотелось бежать обратно и Гремучим долом пробираться в Широкое. Это было и далеко и неудобно: там вновь можно было столкнуться с Еленой. Она-то уж наверное идет в Широкое Гремучим долом. Но нельзя было идти и прямо через поле: здесь не оберешься расспросов со стороны жнецов. Он долго стоял и придумывал, что бы он мог ответить на расспросы жнецов. Но сдвинуться с места не мог: недалеко от него, в долине, бабы – во главе с Захаром Катаевым и Николаем Пырякиным – вязали снопы за жатками.
– Эх, дьяволы! – вскрикнул Митька, удивляясь, что две жатки захватывают и моментально сжинают такую полосу, как его загончик в поле, который он вместе с Еленой теребит весь день – без веселья, песен, радостей, только с глухой, давящей тоской. Вспомнив свои плешивые загончики, легкие снопы с черными комлями, он почувствовал, как у него снова заклокотала, давя горло, обида. Чтобы не закричать о своей обиде, он, гладя грудь, отошел в кустарник. Идти ему никуда не хотелось. Наоборот, хотелось запрятаться, пропасть, и Митька, сознавая, что такое желание появляется только у малышей, все-таки забился в чащу кустарника, лег и вскоре заснул, скуля, взвизгивая, кому-то угрожая во сне.
Сколько он спал, не помнит. Только когда открыл глаза, увидел: по дороге, верхом на сером меринке, покачиваясь в седле, опустив голову, то и дело потирая рукой висок, ехал Степан Огнев. И Митька, помимо своей воли, словно кто-то подтолкнул его, выскочил из кустарника, пугая меринка, и, сам не зная зачем, начал бить кулаком по пыльной дороге.
– Дядь Степа… Возьми… Ну, что ж, везде теребок.
– Постой-ка, глупый! – Степан посмотрел сверху, подумал: «А правда, чего бы его не принять?» – Постой-ка плакать, – заговорил он. – Примем… Только тебе задачу поставим… Вот поедем-ка со мной…
Митька уцепился за стремя и в ногу с лошадью, поднимая теплую пыль, пошел по дороге.
2
С гумен от молотилки несся тревожный гвалт. Среди мужицких придавленных голосов звенели женские выкрики. Эти выкрики напоминали Степану стаю чаек, вьющихся со звонким писком над убитой подругой.
– Пусти, пусти, Митя! – освобождая ногу в стремени из рук Митьки, проговорил он. – Что это там?
На гумне Никиты Гурьянова шумели мужики и бабы. Вокруг них, ближе к плетням, золотились на солнце стога свежей соломы, а в углу рядом с током плотно прилегли три огромные, загнутые буквы «Г» кладки Никиты Гурьянова. В толпе на тракторе сидел Николай Пырякин, готовясь тронуться.
Никита Гурьянов, с развевающимися по ветру рыжими взлохмаченными волосами, вцепился руками в задок молотилки, разрезал гам:
– В список… в бумагу гляди… Моя череда… Такого порядку нет: государство вам дало молотилку не мудровать над нами.
– Уйди! Руки ведь оторву. – Николай вертелся на сиденье трактора и грозил: – Уйди, говорю, чудак-барин. Рвану – костей не соберешь.
Мужики грудились около молотилки, глухо гудели. Те, кому хлеб был уже смолочен, стояли в сторонке и негромко поддакивали Никите. А те, кому надо было молотить, – их было гораздо больше, – кричали громче, заглушая сторонников Никиты Гурьянова. Из гама неслось:
– Чего ты, Никита, пристал?… Они – хозяева. Чего хотят, то и делают.
– Чай, у тебя своя конная молотилка есть.
– Отправил он ее. К торгашу в лавку поставил, – объяснял Маркел Быков. – При мне поставил и байт: «Продай эту штукенцию, за ненадобностью она теперь мне…»
– Вот и продал. Хо-хо!
– Теперь беги назад, выручай…
Степан засмеялся:
– Воюют, а… Вот, Митя, машина что делает.
– Эх, – Митька удивился, показывая на Никиту. – Этот уж тут… Прикатил. Пойду. Гляди, чего будет… – Он выскочил из-за угла риги, растолкал мужиков, подступил вплотную к Никите Гурьянову. – А ты, Никита Семеныч, – заговорил он ласково, поправляя поясок на штанах Никиты, – не так ты. Ты зубами вцепись в молотилку… Ты зубастый.
Гам оборвался.
– Пра, зубами, Никита Семеныч… Ее, проклятую, руками-то не удержишь.
Никита согнул голову, словно на него неожиданно навалили пятерик с мукой, – посмотрел сначала в ноги Митьке, на его истрепанные лаптишки, потом перевел глаза на вихрастую голову, на жиденькую бороденку и, задирая брови, впился злыми глазами. Митька, сдерживая дрожь, улыбаясь, играя оторванной заплаткой на рубашке, цедил:
– Крепчее. Зубами-то крепчее будет. Пра.
– Ты! Собака! Рожа-то поджила у тебя? Цела рожа-то, а? – Никита оторвался от молотилки и, весь красный, выставив вперед кулаки, пошел на Митьку.
– Уй! Какой горячий… – Митька метнулся за мужиков, выхватил из стога тройчатку-вилы со светлыми острыми зубьями. – А ну-ка, тронь… Как барана, поддену…
А ну-ка, ударь! – выкрикивал он, шныряя среди мужиков.
Никита, не замечая ни вил, ни того, что мужики открыли с ним игру, попер на Митьку. Мужики давали ему дорогу, ловили Митьку, показывали Никите, как псу зайца, но, как только Никита приближался, Митьку выпускали из рук, и через миг его взлохмаченная голова уже мелькала в другом конце.
Мужики поддавали:
– Вот пес…
– Лядащий, а сила…