Читаем Брыки F*cking Дент полностью

Взгляд мальчика сосредоточился на отце, и отец вмиг осознал, что мальчик неверно понял оскорбления – подумал, что это его отец зовет слабым и никчемным. Пидором. Хуесосом. Сраным. Слова, пока неведомые, отложились в крохотном, гибком, восприимчивом уме, проникли в сердце и там преобразовались в чувство. Отпечатались в паспорте самого существа его. Отец постиг это – постиг, что они друг друга не поняли, но объясниться сейчас не мог. Ни сейчас, ни потом. Объяснить, что он смертно согрешил в дословесном мире и потому эта рана останется навеки неназываемой, неисцелимой. Что он обрек сына своего на целую жизнь в сомнении.

У отца не было времени сожалеть. Жизнь в сомнении – все-таки жизнь. Таковы условия сделки. С этой болью он мог жить дальше. Они оба могли жить дальше с этой болью. Жить – вот так. Времени не существовало. От врачей никакого проку. Отец открыл рот, в третий раз приложился к раскрытому рту сына и снова вдохнул в себя вирус, беса, глубоко. Почувствовал, как что-то мерзкое и мощное вошло в него – как дым древних ритуальных костров, что-то со вкусом смерти, отныне и вовек. Мальчик закрыл глаза и решил поверить в этого мужчину, во все, что этот мужчина думал и делал, благое и скверное. Мальчик выдохнул отцу в рот – глубоко, любовно, смиренно. Он – никчемное говно, зато он будет жить дальше. Будет жить. Он принял бой. Ладошка мальчика сомкнулась вокруг отцова пальца – накрепко.

<p>21</p>

Когда Тед вернулся к Марти, был уже третий час ночи. Он вошел в дом как можно тише, вспомнив, как, бывало, еще старшеклассником крался к себе, виноватый и обдолбанный. Вообще-то он и сейчас крался к себе, столько лет спустя, виноватый и обдолбанный. Мало что меняется. Проходя по коридору, увидел отца – тот спал в баркалокресле[125], озаренный телевизионной статикой. Встреча при свете настроечной таблицы, подумал Тед. Двинулся на цыпочках к лестнице, но недостаточно тихо. Марти заговорил:

– Мы не закончили нашу задушевку, а?

Тед остановился, вернулся в гостиную. Выключил телевизор и замер в темноте, прореженной лишь уличным фонарем.

– Ничего, пап. Все нормально.

– Нормально? Ничего?

– Я подумал, с утра продолжим, где остановились. – Теда устроило бы не продолжать совсем.

– Не уверен, есть ли у меня завтра. Нет у меня времени на херню. Рак сделал из меня буддиста – я полностью в настоящем, детка.

– Я не ссориться к тебе приехал.

– А ради чего ты приехал?

– Потому что ты меня позвал, пап. Спокойной ночи. – Тед собрался уходить.

– Не надо тебе курить травку.

– Что?

– Паршивое это дело.

– Ты, что ли, отца включить решил? Издеваешься?

– Я отца не выключу, пока не помру. Еще неделю, со вторника начиная. Покуда один из нас не помрет.

Даже в темноте Тед видел, что отец очень устал, а проснувшись от дремы, был еще и уязвим, и сны обволакивали его, как некогда – сигаретный дым.

– Ладно, пап, слушаю. У тебя есть байка про травку?

– Пробовал я ее разок. Травку.

– Травку.

– Запараноил на какой-то богемной вечеринке на Чарлз-стрит, в пятидесятые, что ли. Аллен Гинзберг клеил меня, весь «Вой» целиком прочел, держа руку у меня на коленке. Рука у него – что костлявый волосатый паук. Фейгеле[126]. Да ни за что. Не понимаю, чего ты на меня так залупаешься, Тедди.

– Ты не понимаешь, почему я залупаюсь?

– Нет. Твоя мать любила тебя за нас обоих.

– Ха.

– Она тебя обожала, старалась сделать из тебя маменькина сынка, весь бойцовский дух у тебя отбила.

– Глубоки твои представления о семейной динамике.

– О, мистер Коламбия голос подает. Знаешь что? Я в Коламбии не учился. Я учился в Нью-Йоркском универе по Солдатскому биллю[127]. В Плющ не пошел, потому что мне на это денег не хватило бы в те поры, а еще потому, что надо было урыть Адольфа Гитлера голыми руками и отштапить Гиммлера в тухес[128].

– Я был болезненным ребенком.

– Ты, да, был болезненным ребенком, но мать тебя нянькала всю дорогу. Врубала режим повышенной боеготовности четвертого уровня по любому чиху. К тебе через всю это мамалюбовь не пробиться было.

Тед-писатель задумался, не в одно ли слово и впрямь – мамалюбовь.

– Ну, может, она мне и дарила всю свою мамалюбовь, как ты ее именуешь, потому что ты не принимал ее женолюбовь.

– Веский довод. Спасибо скажи.

– А тут-то за что?

– Поблагодари меня за то, что я своей самцовой хладностью дал твоей маме, ну, одарять тебя всей ее материнской любовью, которая, со слов Фрейда, вселяет в юношу уверенность. Зигги говорил, что мужчина, уверенный в материнской любви, может достичь всего на свете.

– Уверенность? Это ее ты во мне видишь? Я ж Господин Арахис!

– Ты эту дурацкую работу делаешь, чтобы платить по счетам и заниматься писательством.

– Как ты смеешь вставать на мою сторону? Поздно!

– Что?

– Не оправдывай меня.

– Если б кто говорил о тебе, как ты сейчас о себе, я б тому жопу надрал.

Перейти на страницу:

Похожие книги