И пошла, и свернула в какую-то невысокую арку, и по старым кирпичным домам угадала, что здесь где-то ступеньки должны быть в подвал. По листве возле стен походила и нашла. Спустилась по ним и присела-таки наконец возле железной двери. Хорошо-то как, Господи, как хорошо-то! А когда вылезала обратно, и еще лучше сделалось — от сытного и горячего запаха. Побежала на него — прямо тут, за углом оказался фургон с хлебом. Его парень носил на лотках в заднюю дверь магазина. Подошла и прижалась к стене. И стала просто смотреть парню в ноги, ее Витя так научил, — она же не попрошайка, не помоечница, как Леопольд, у нее есть работа, и Машеньке на гостинец останется, и Вите тому же еще бутылку поставит, пусть знает наших! — парень нес уже пятый лоток, просто надо ему на ботинки смотреть, как он, допустим, эту вот самую лужу обходит. Молодой, без усов еще — и как раз возле лужи споткнулся, и две булки упали. И тогда она подошла и сказала:
— Я очень извиняюсь. Я можно одну возьму?
— Да хоть обе! Куда их? — он ведь тоже был рад, что не весь лоток опрокинул.
И она подняла их и потерла о юбку.
Булки были с вареньем, еще теплые. И одну она съела, а вторую понесла через двор в надежде снова проголодаться. И опять услыхала стеклянные эти, утренние голоса, как посуда разбитая, и обернулась на их грохот. В палисаднике возле дома стоял куст, он почти уже облетел… он был весь в воробьях, как в какой-нибудь падалке непопадавшей. Но она не поверила в то, что они так вот могут, и шагнула поближе. И всё, сотня маленьких глоток заткнулась — разом, как один человек. И от этого сделалось тихо и как бы даже прекрасно. Так прекрасно, что не стерпеть:
— Ну-ка пойте, засранцы! — и замахнулась руками. — А я сидела на диване, вышивала платок Ване!
И они все снялись, точно шар, а потом растянулись немного, полетали, так интересно перетекая, как молоко в целлофане, и опустились неподалеку на дерево — тополь. Все сто душ, как одна…
И она отломила от булки и возле тополя им покрошила. А остальное доела, пока шла через двор.
Ее Петя однажды спросил: «Мамочка, а у мушек есть душки?» А она не услышала, говорит: «Тушки?» А он ей: «Нет, душки! Ну… малюсенькие такие душечки. Есть?!»
И опять засаднившим нутром поняла, что должна что-то вспомнить очень важное… нет, что ей нужно поскорее пристроить жетон от метро. И почти побежала, и квартала, наверно, четыре или пять смотрела по всем сторонам, и увидела наконец у ларька двух небритых, в помятых пиджаках мужиков. И без слов подошла и положила жетон на их стол, а они даже бровью не повели. И тогда она отвернулась взять с другого стола стаканчик из белой пластмассы, а когда обернулась обратно, жетона нигде уже не было. И как не было никогда — такие у них были лица. Но она все равно улыбнулась им:
— Извиняюсь, конечно. Не угостите ли?
А они продолжали молчком в себя пиво гнать своими небритыми кадыками. А обратно жетон у них попросить, так они еще так пихнут в грязь!..
Хуже Вити. А может, и точно такие же сволочи. И пошла, никуда не сворачивая, без надежды. А без надежды даже и лучше. И увидела речку, прямо уперлась в нее, в эту самую Яузу-кляузу — а какие еще в Москве речки, других-то, наверно, и нету? А главное, вон и мостик для труб — точно такой же. И опять захотелось до исступления постоять на нем, вниз поглядеть. И пошла. И тогда в животе что-то дернулось, как младенчик. Она вспомнила! Она это и вспомнила, что хотела, а никак не могла: Машин братик. Дерется уже. Мамку пихает. Только, на зиму глядя, куда его? Теперь и не выпьешь — разве можно? Нельзя теперь. Разве самую малость. И на мостик нельзя. А зима придет, как она станет работать? Зато будет Машеньке брат. Чтоб росла не одна, чтоб заботилась, как и Олечка, она вон какая хорошая, трудолюбивая девочка.
И пошла-таки по ступенькам на мост, не спеша, потому что одышка. Забралась на него, вниз сначала боялась смотреть, а потом ничего. Только грязи уж очень много, и стул вон плывет без сиденья, ветки, бутылка пустая, а посередке, как змея, полоса бензиновая играет, как удав, и притягивает глаза. Она летом, когда камни уже насовала по карманам, чтобы броситься, поднялась — не на этот, на точно такой же, — вдруг видит, собака плывет, а луна была яркая, даже шкурку ее разглядела — желтая, как у Пирата. Сама небольшая собачка, а жилистая, плывет и все озирается — берег ищет. А речка-то, Яуза эта, как колодец, — в камне вся до самого верху. А дальше что же? — видимо, еще большая речка, и у той еще большие берега. А собачка, знай себе, лапами перебирает — вот до того ей жить охота. А теперь этот — надо же, как распихался, — Петька, слышь, мамке же больно.
Или лучше пусть Коля… Коляша, слышь? Николай! Ни кола, ни двора. И хотела заплакать, а он ее как пожалел — перестал драться. Тихим сразу сделался, любит мамку, жалеет. Очень ноги озябли, нагнулась, повыше натянула носки, — нельзя ей теперь подмерзать. Коля, слышь, мы с тобой у Гавриловны перезимуем, я заработаю, ты не бойся! И пошла вниз, осторожно, чтобы не оступиться.