После богослужения Миши задержался у могилы профессора Хатвани и, как обычно, стал разбирать надпись на плите, стараясь постигнуть тайну волшебной силы, которой обладал этот человек. Ведь он превратил четыре пучка соломы в четырех жирных свиней, и, когда мужик, купивший их на дебреценском базаре, пригнал домой, в Шамшон, они на дворе снова превратились в четыре пучка соломы… А однажды начальник Дебреценского уезда, сидя в коляске, запряженной четверкой лошадей, догнал на дороге профессора Хатвани и сказал: «Господин профессор, садитесь, подвезу», но тот ответил: «Нет, я очень тороплюсь» — и, нарисовав тростью на пыльной дороге карету с шестеркой лошадей, уселся в нее и через секунду промчался мимо уездного начальника, который видел его собственными глазами, узнал в парадной карете. Да так оно и было: когда уездный начальник приехал в Дебрецен, профессор уже сидел у окна и покуривал трубку.
Миши провел рукой по растрескавшейся, кое-как склеенной твердой могильной плите, словно коснулся мантии знаменитого профессора, и потом пустился вприпрыжку догонять рассыпавшуюся по задней лестнице толпу гимназистов.
Он хотел тут же пойти к Тёрёкам, но было уже половина двенадцатого, скоро обед, и просто неудобно являться незваным в чужой дом к обеду. К тому же он навещал Тёрёков в прошлое воскресенье, и его неурочный визит наведет их на мысль, что стряслась какая-нибудь беда.
А когда после обеда он торопливо шел по направлению к улице Надьмештер, возле женской гимназии он даже замедлил шаг, подумав, как удивятся Тёрёки, увидев его и в это воскресенье, в то время как раньше он не заглядывал к ним месяцами… В четыре часа ему нужно быть у Орци. Миши решил, что не ударит лицом в грязь перед председателем, который вчера мастерски проводил дознание… Научиться бы ему так же ловко, как Орци, обстряпывать дела…
Он брел не спеша, ведя пальцем по дощатому забору, как вдруг на плечо его легла широкая, мягкая рука.
— А-а-а, школяр, маленький репетитор, как поживаешь?
Миши испуганно поднял голову: перед ним стоял дядюшка Сиксаи.
Он, как обычно по воскресеньям, шел к Тёрёкам.
Они молча зашагали рядом. Миши удивило, что дядюшка Сиксаи один, нет с ним ни жены, ни детей. Дядюшка Сиксаи больше не заговаривал с ним. Распрямив широкую спину, мурлыкал себе под нос:
Мальчик с опаской взглянул на него: дядюшка Сиксаи напевает ту же песенку, что и отец Шани Дороги, этот высоченный Ринальдо Ринальдини, — с бородкой, в шубе, он вылитый Ринальдини… А господин Сиксаи совсем другой: огромный, толстый, пузатый, с красным носом и длинными тонкими усами, подкрученными на дебреценский манер…
Дядюшка Сиксаи то громко насвистывал мелодию, то напевал:
И снова свист… Дядюшка Сиксаи вечно что-то мурлыкал на улице, но сейчас он распевал во весь голос и свистел так громко, что Миши не решался посмотреть на него: а вдруг тот поймет, что поведение его выглядит со стороны довольно странно?
Они подошли к дому Тёрёков.
Первым во двор вошел дядюшка Сиксаи, следом за ним, как собачонка, проскользнул Миши.
Он не торопился войти в дом, прогулялся по двору и лишь через несколько минут с черного хода пробрался в коридор. Напуганный собственной смелостью, он много дал бы за то, чтобы очутиться сейчас как можно дальше отсюда… Помедлив перед дверью в кухне, он подумал, не лучше ли сбежать, но дядюшка Сиксаи уже объявил, конечно, о приходе Миши и Тёрёки его ждут, что же они скажут, если он удерет? Поэтому, набравшись смелости, мальчик переступил порог кухни.
Там, как ни странно, никого не оказалось. Дверь в комнату была открыта, и оттуда долетали какие-то слова, и не только слова, но и плач.
У Миши застыла кровь в жилах: это плакал дядюшка Сиксаи.
Не может быть! Человек этот, всегда веселый, жизнерадостный, недавно распевал на улице, да так громко, что песня его разносилась по всему городу…
Сдерживая рыдания, дядюшка Сиксаи прогудел что-то, а потом тетушка Терек воскликнула:
— Лайош, господи, Лайош, да ты бессердечный, как можно говорить такое!
Заплакала и тетушка Терек, заплакала и Илонка.
— Нет! — вскричал дядюшка Сиксаи. — Нет у меня выбора… Это невозможно вынести. В сто раз лучше умереть, чем пережить подобное унижение…
— Дядя Лайош! — воскликнула Илонка. — Надо упросить подлеца…
— Ни за что на свете! — взвыл он. — Ни за что на свете! — И повторил еще протяжней: — Ни за что на свете!.. В сто раз лучше умереть…
Теперь дядюшка Терек заговорил негромким, глухим голосом, но в нем чувствовалось больше душевного волнения, чем в охах и ахах женщин:
— О просьбах не может быть и речи. Никакого смысла… Однако нельзя так отчаиваться… Никакого смысла…