Он произнес эти слова и почувствовал облегчение. Отчетливо обозначилось: все, ныне живущее в пещере, и видимое, и невидимое, слышимое и неслышимое, наделенное ясными метинами и не имеющее их хотя бы и замутненных, пришло в движение и сделалось хлопотно и суетно. О, как ему знакомо совершающееся!.. Обладая внутренним зрением, которое не есть просто живое видение или неожиданное угадывание, а соединившее и то, и другое и впитавшее еще много чувств, он часто сталкивался с подобной хлопотливостью, и она увлекала, а порою воображалась единственно возможной жизнью, про нее, к сожалению, знает не каждый, хотя она ведет к просветлению. В такие мгновения в душе его пробуждалось, делалось болезненно к любому восприятию осязаемого мира, чутко и остро, но вот этот мир начинал отодвигаться, пока не становился далек и неугадываем, и тогда на него ниспадало божьим лучом тихо и ясно воссиявшее созерцание.
2
Готама шел по горячей земле Индии, солнце жгло голову, грудь и спина, едва покрытые желтыми лохмотьями, почернели. Он шел от селения к селению, от города к городу и питался тем, что подавали. Люди в тот год были и сами измучены неурожаями, и многие с трудом держались на ногах, и Готама сильно исхудал и первое время часто терял сознание, и люди смотрели на него с жалостью и спешили помочь… Но день ото дня его организм укреплялся, свыкался с недоеданием. Готама тем легче обходился малым, что его мысли были в другом месте — не в жилище, легко и непрочно свитом из гибких упругих листьев, где бывало обретал пристанище, не в шумном суетливом городе у прежде многолюдного базара, а ныне по случаю неурожая и опустынивания селений притихшего и тоскующего по недавнему благополучию. Все же сюда с севера еще приходили караваны, и тогда кое-что перепадало голодным и ослабевшим. Да, в другом пределе витали мысли Готамы. Но и там властвовал непокой, хотя и отличный от того, что на земле, был точно бы утешливее и сулил надежду, отчего Готама и тянулся к тому миру…
Готама шел в леса Урувелы. Там, среди толстых темнолистых деревьев, в трудно проходимых зарослях обитали муни-отшельники, жаждавшие неба. Та жажда не походила на обычное мирское деяние. Она высоко воспаряла над привычной человеческому уму жизнью, и, если не вела к спасению и к освобождению, все ж обещала и слабому духом пускай и не близкую перемену. Одно смущало, перемена, устраивавшая урувельских отшельников, ему самому казалась неподходящей, и даже больше — совсем не подходящей. Впрочем, так было обозначено в слухах, которые доходили до него и, возможно, не являлись правдоподобными. Но, если бы даже было по-другому, это ничего бы не изменило: в отличие от отшельников, которые жаждали неба и страдания, видя в нем корень достоинства, он полагал любое страдание препятствием на пути к истине, мучением, отпущенным человеку за содеянное им в иной жизни. Независимо ни от кого Готама не миновал бы Урувельские леса, эти леса еще в юности сделались для него символом, обителью, которую нельзя обойти, если стремишься к освобождению от всего, что мешает приблизиться к истине, необходимо слиться с тем, что исторгает обитель из себя, выталкивает. Он направлялся в Урувельские леса, уже заранее зная, что будет искать там. Он решил, что пройдет через все испытания, мыслимые и немыслимые, одолеет несчастья, чтобы достичь желаемого. Он не отделял себя от других, сам являлся их частью, странно для чужого глаза, но тут не было ничего, что вообразилось бы искусственным, намеренно взваленным на себя. В том-то и дело, что с его стороны не наблюдалось никакого намерения, он такой и был, с юных лет словно бы соединенный с миром тысячами нитей, порою им самим не сознаваемых, и ни одну из них нельзя порвать, в противном случае, он станет совсем не то, что есть.
И вот Готама оказался на берегу иссиня-желтой широкой реки Наранджаны, спокойно и неторопливо, с особенным осознанием своего достоинства, исходящего как от нее самой, так и от высших существ, что сотворили ее, проталкивающей темные, тяжело ворочающиеся воды. Он стоял и смотрел, как она, многоводная, творила свою суть. Он близко к сердцу принимал ее работу, она казалась ему вечной, хотя, конечно же, это было не так, и он знал, что не так. Но знание в данном случае не помогало, даже раздражало. В первый раз в жизни что-то имеющее быть от сознания сотворенного не принималось им. Он хотел бы, чтобы та работа была вечной, и река, он догадывался, желала того же. Тут их стремления сходились. Речное течение отличалось многослойностью. Наранджана, приближенная к духу, имела что таить в своих потоках. В ней отражались земля и небо, и все, что на земле и на небе. Для того, чтобы увидеть это, нужно было повнимательней вглядеться в желтые воды и, отрешившись от того, чем жил раньше, слиться с нею и вместе совершить долгий и многотрудный путь, собирая ручейки и речки, наполняясь их силой и каждый раз опасаясь, как бы не растерять ее и не ослабнуть.