– Папа, а что, Грюнлих виноват? Все это стряслось с ним из-за его легкомыслия и нечестности?
– Не исключено, – отвечал консул. – То есть… Да нет, я ничего не знаю, дитя мое. Я ведь уже сказал, что мне еще только предстоит разговор с ним и с его банкиром.
Но Тони, казалось, не слышала этих слов. Она сидела на пуфе, согнувшись, уставив локти в колени, подперев подбородок ладонями, и снизу вверх смотрела на стены комнаты невидящим взором.
– Ах, папа, – сказала она чуть слышно, почти не шевеля губами, – разве не лучше было бы тогда…
Консул не видел лица дочери. А сейчас на нем было такое же выражение, как четыре года назад, в Тра́вемюнде, в летние вечера, когда она сидела у окна своей маленькой комнатки… локоть ее правой руки лежал на коленях отца, а кисть вяло свешивалась вниз. И даже в этой беспомощной руке было какое-то бесконечно грустное, покорное самоотречение, тоска сладостных воспоминаний, уносивших ее далеко отсюда.
– Лучше?.. – переспросил консул Будденброк. – Лучше, если бы что, дитя мое?
В сердце своем он уже готов был услышать, что лучше было бы ей вовсе не вступать в этот брак, но она, вздохнув, сказала только:
– Ах, нет! Ничего.
В плену у своих мыслей она витала где-то далеко и почти забыла о страшном слове «банкрот». Консул оказался вынужденным сам высказать то, что он предпочел бы лишь подтвердить.
– Я, верно, угадал, о чем ты думаешь, милая Тони, – сказал он, – и со своей стороны должен открыто признаться, что шаг, четыре года назад казавшийся мне столь благим и разумным, теперь представляется мне ошибочным, и я раскаиваюсь, раскаиваюсь всей душой. Я полагал, что выполняю свой долг, стараясь обеспечить тебе существование, приличное твоему рождению… Господь судил иначе. Ты ведь не думаешь, что твой отец легкомысленно и необдуманно поставил на карту твое счастье? Грюнлих явился ко мне с наилучшими рекомендациями. Сын пастора, человек христианских убеждений и вдобавок вполне светский… Позднее я навел о нем справки в деловом мире, и они тоже были в высшей степени благоприятны. Я лично проверил состояние его дел… Все это темно, темно и нуждается в прояснении. Но ведь ты не винишь меня, правда?
– Конечно, нет, папа! И зачем ты так говоришь! Ты все это принимаешь слишком близко к сердцу, бедный мой папочка… ты побледнел!.. Я сбегаю наверх и принесу тебе желудочных капель. – Она обвила руками шею отца и поцеловала его в обе щеки.
– Спасибо тебе, Тони, – сказал он. – Ну, полно, полно, пусти меня, еще раз спасибо тебе. Мне много пришлось перенести в последнее время… Но что поделаешь! Это испытания, ниспосланные Господом. И все же я не могу не чувствовать известной вины перед тобой, дитя мое. Теперь, Тони, все сводится к вопросу, на который ты так еще и не дала мне вразумительного ответа. Скажи мне откровенно, Тони… за эти годы брака ты полюбила своего мужа?
Тони снова разразилась слезами и, обеими руками прижимая к глазам батистовый платочек, сквозь слезы пробормотала:
– Ах, что ты говоришь, папа!.. Я никогда его не любила… Он всегда был мне противен… Разве ты этого не знаешь?
Трудно сказать, что отразилось на лице Иоганна Будденброка. Глаза у него сделались испуганными и печальными, и все же он сжал губы так крепко, что в уголках рта и на щеках образовались складки, – а это у него обычно служило признаком удовлетворенности при заключении выгодной сделки. Он прошептал:
– Четыре года!..
Слезы Тони мгновенно иссякли. С мокрым платочком в руках она выпрямилась и злобно крикнула:
– Четыре года! Да! За эти четыре года он провел со мной всего несколько вечеров… читая газету…
– Господь послал вам ребенка, – взволнованно продолжал консул.
– Да, папа… И я очень люблю Эрику, хотя Грюнлих утверждает, что я плохая мать… С ней я ни за что бы не согласилась расстаться… Но Грюнлих – нет! Грюнлих – нет! Очень мне надо! А теперь он ко всему еще и банкрот!.. Ах, папа, если ты возьмешь меня и Эрику домой… с радостью! Вот я все и сказала!
Консул снова сжал губы. Он был очень доволен. Правда, основной разговор еще предстоял ему, но, принимая во внимание решительность, проявленную Тони, он уже не таил в себе ничего угрожающего.
– За всем этим, – сказал консул, – ты позабыла, дитя мое, что беде, как-никак, можно помочь… Я могу помочь. Я уже сказал, что считаю себя виноватым перед тобой, и в случае… в случае, если ты на меня надеешься, если ждешь… я своим вмешательством могу предотвратить банкротство, могу, так или иначе, покрыть долги твоего мужа и поддержать его дело.
Он вопросительно смотрел на дочь, и выражение ее лица его удовлетворило: на нем было написано разочарование.
– О какой сумме, собственно, идет речь? – спросила Тони.
– Не в этом дело, дитя мое… О крупной, очень крупной сумме! – И консул Будденброк покачал головой, словно одна мысль об этой сумме уже подтачивала его силы. – Я, конечно, – продолжал он, – не вправе скрывать от тебя, что наша фирма понесла значительные убытки и выплата этой суммы тяжелым бременем легла бы на нее, – настолько тяжелым, что она бы не скоро… не скоро оправилась. Я говорю это отнюдь не затем…