Ганно отлично знал эту повесть и очень любил ее. Но сейчас ему было не до писательства Кая и не до Эдгара По. Он снова зевнул, потом испустил глубокий вздох и стал мурлыкать про себя мотив, недавно им придуманный. Это вошло у него в привычку. Он часто вздыхал, стараясь поглубже втянуть в себя воздух, чтобы слегка подстегнуть свое вяло работающее сердце, и мало-помалу привык сообщать выдоху определенный музыкальный ритм, мелодию, все равно своего или чужого сочинения.
— Смотри-ка, Господь Бог! — сказал Кай. — Он вступает в райские кущи.
— Хорошенькие кущи! — ответил Ганно, разражаясь смехом. Это был нервический смех, которого он не мог удержать, глядя на того, кого Кай именовал «Господом Богом», хотя изо всей силы и прижимал ко рту носовой платок.
Во дворе показался доктор Вулике, директор школы; необыкновенно долговязый мужчина в мягкой шляпе, с короткой окладистой бородой, что называется «косопузый», в слишком коротких брюках и грязноватых воронкообразных манжетах. Лицо его выражало гнев, доходивший почти до страдания; он быстро шел по каменным плитам двора, простирая правую руку в направлении водопроводной колонки, из которой била вода. Несколько мальчиков наперегонки мчались впереди него, чтобы закрыть кран. Сделав это, они долго стояли в растерянности, переводя взгляды с колонки на директора, который низким, глухим и взволнованным голосом в чем-то упрекал подоспевшего, красного от смущения доктора Гольденера. Речь свою директор пересыпал нечленораздельными, рыкающими звуками.
Этот Вулике был страшный человек. Должность директора он занял в 1871 году, после смерти того веселого и благодушного старика, под чьим началом учились отец и дядя Ганно. В прошлом учитель прусской гимназии, он внес другой, новый дух в старую школу. Там, где некогда классическое образование считалось отрадной самоцелью, к которой ученики шли спокойно, неторопливо, с открытым сердцем, теперь превыше всего ставились такие понятия, как авторитет, долг, сила, служба, карьера, а «категорический императив нашего философа Канта{85}
» стал знаменем, которым доктор Вулике грозно потрясал в каждой своей торжественной речи. Школа была теперь государством в государстве; прусская субординация воцарилась в ней так полновластно, что не только учителя, но и ученики чувствовали себя чиновниками и заботились лишь о продвижении по службе да о том, чтобы быть на хорошем счету у начальства. Вскоре после прихода нового директора началась перестройка здания в соответствии с требованиями гигиены и новейших представлений о красоте, благополучно завершившаяся в положенный срок. Но не исключено, что в прежние времена, когда в стенах школы было меньше современного комфорта и больше добродушия, уюта, веселья, доброжелательства, товарищеских отношений, она была учреждением куда более симпатичным и полезным.Что касается личности директора Вулике, то в ней было что-то от загадочности, двусмысленности и упорной, ревнивой беспощадности ветхозаветного бога. Его улыбка была так же страшна, как и его гнев. Безграничная власть, которой он был облечен, сделала его до ужаса взбалмошным и неучтивым. Он мог шутить и, если его шутка вызывала смех, тут же превратиться в разъяренное чудовище. Ни один из его вечно трепетавших подопечных не знал, как ему следует держать себя. Оставалось только чтить г-на Вулике, пресмыкаться перед ним во прахе и путем безумных унижений ограждать себя от опасности, подпав под его гнев, быть стертым в порошок его великой справедливостью.
О прозвище, данном ему Каем, не знал никто, кроме Ганно Будденброка. Мальчики остерегались произносить его в присутствии товарищей — из страха встретить в ответ только холодный, непонимающий взгляд, который им был так хорошо известен. Нет, ни одной точки соприкосновения не было у них с товарищами. Даже формы оппозиции и мести, к которым те прибегали, были чужды им обоим; клички, которыми соученики награждали учителей, не вызывали у них улыбки, — этот юмор их не веселил. Ведь так просто, так неостроумно и неинтересно было именовать тощего профессора Хьюкоппа «пауком», а старшего учителя Баллерштедта «попугаем» — жалкое отмщение за все тяготы принудительной государственной службы! Нет, Кай, граф Мельн, позубастее! Это он ввел для себя и для Ганно обыкновение называть учителей их настоящим именем с прибавлением «господин»: «господин Баллерштедт», «господин Мантельзак», «господин Хьюкопп»… Сколько презрительной, холодной иронии звучало в таком учтивом титуловании! Какое отчуждение, какая дистанция тем самым устанавливалась между Каем, Ганно и их учителями! Друзья говорили о «преподавательском персонале» и тешились на переменах, стараясь представить себе этот «преподавательский персонал» в едином обличье какого-то страшного, фантастического чудовища. Школу они неизменно именовали «заведением», произнося это слово таким тоном, словно речь шла об одном из тех «заведений», где проводил большую часть своего времени дядя Ганно Христиан.