Маносу эта дружба не нравилась, но он считал, что Азыкину все это нужно для работы, и скрепя сердце мирился.
Не нравилось и Илье то, что Азыкин часто беседует с Маносом. Он считал, что Манос может наговорить много пустого. Будет не хуже, если Манос перестанет вертеться около Азыкина.
Однажды, встретив Маноса в поле, Илья оглянулся по сторонам и шутливо заметил:
— Ты прошлый год на одном обжегся…
Манос потемнел:
— Это ты про Трофима Михайловича?
— Успокойся, — сказал Илья. — Я ничего тебе про него не говорю. Я про Шмотякова.
Но Манос не мог успокоиться. Тонкие, расширенные ноздри его дрожали.
Прошлый год Манос всячески старался угодить приезжему из Вологды, некоему Шмотякову, выдававшему себя за охотоведа. Манос охранял отдых Шмотякова, ездил с ним по рекам, совершенно не подозревая, что прислуживает диверсанту.
— Чего же тут удивительного! — ровно продолжал Илья. — Не один ты был обманут. Чудак!
Манос посмотрел на него с ненавистью и отошел. Он сел на конце полосы, где женщины вязали снопы, и притих. Лицо его было страдальчески вытянуто и бледно. Устинья подошла к ведру с водой и участливо остановилась рядом с Маносом.
— Сидит один-одинешенек. Что с тобой?
Манос молчал.
Устинья напилась и склонилась к нему.
— Не вздыхай тяжело, не отдадим далеко!
Манос улыбнулся.
— Ты нам в таком виде не должен показываться, — шепнула Устинья. — Что в тебе в эдаком-то? То бывает любо, как мимо пройдешь, а сегодня хочется бороду вырвать.
Глаза Маноса наполнились смехом. Он поднялся и весело посмотрел кругом. На конце полосы работала Настасья. Она вязала не разгибаясь. Девчата, молодые бабы пели, перекликались друг с другом. Настасья как бы ничего не замечала, не подавала голоса.
— Как у них? — вполголоса спросил Манос, кивая на Настасью.
— Живет. Хоть и шутит и говорит, а ведь от людей, знаю, стыдно, да и невесело одной.
— Удержатся?
— Не знаю.
Помолчали. Слышно было, как весело пофыркивает лошадь.
— Что тут такое получилось? — снова спросил Манос.
— Злые языки. Я немножко-то думаю, да молчу. Надо проверить.
— Ну-ну, проверь.
Вавила и Настасья разошлись тихо, никто не слышал у них споров.
По словам Павлы, больше всех опечалил этот разрыв Илью.
На самом деле, Илья стал нервным: если сильно хлопали дверью, вздрагивал.
Один Манос не верил Илье по-прежнему. Он прислушивался к разговорам о нем и улыбался.
Аверьяна Манос щадил: при нем говорил на отвлеченные темы.
— Ну, как там твердолобые?
И принимался рассказывать все последние газетные новости. Дело в том, что у него появилось новое увлечение: он решил стать хорошим оратором. Его все время нужно было слушать. Началось это неожиданно. Манос шел с Азыкиным и рассказывал ему о себе:
— В 1912 году, когда я жил в Архангельске, так ходил с получки в самый лучший трактир. Любил послушать, как играет баян «Вальс разбитой жизни». Один раз сунул портмонет в брюки и спокойно выхожу на улицу. Мне будто кто шепнул: «Прокопий, а где у тебя документы?» Я руками начал водить с ног до головы, но было уже поздно: деньги, документы и карманные часы утекли в руки классового врага. Кряду почувствовал себя ненормальным. Когда заявил в участок, то за паспорт с меня потребовали штрафную сумму, а у меня ее нет. С тех пор разве во дворе фабрики тальянку послушаешь, а ходить в трактир стремления не стало… Стал читать книги. Например: «Ведьма и черный ворон за Дунаем». Или пойдешь гулять — заглянешь в сад, на пристань. Бывает, пройдешься с кем-нибудь под ручку…
Манос помолчал, задумавшись.
— Все это дошло в письменной форме до моих родителей. Отец думает: «Баловством занимается, надо женить». Вытребовал домой и женили.
— Ты хорошо рассказываешь, — скрывая улыбку, заметил Азыкин.
Манос просиял и подумал о том, что он и раньше всегда умел хорошо сказать, но некому было оценить! Только сейчас по-настоящему узнал себе цену. Тут он решил стать большим оратором. Теперь он даже с Ильей был не так строг, потому что увлекался формой речи и частенько вместо строгих выражений или насмешки произносил что-нибудь напыщенное, но не злое. Он стал очень многословен, иногда просто раздражал. Все знали, что это у него пройдет, но пока вынуждены были терпеть. Не терпела его словолюбия лишь одна жена Авдотья: она сразу принималась ругаться, что возмущало оратора до глубины души. Он умолкал, опечаленный. Сидя у окна, смотрел на проселок. Колхозники из дальней деревни ехали на мельницу. У одного из них небрежно, козырьком набок, надета фуражка. Это смешило Маноса. Он сразу забывал огорчения, открывал окно и выкрикивал приветствия.
Манос наблюдал за ораторами. Очки постоянно носил с собой. Он не брезгал даже учиться у Ильи и так увлекался, что пропускал мимо ушей его ядовитые замечания. Он испытывал Илью во всевозможных настроениях. Наблюдал за ним, как самый кропотливый исследователь. В такое время его невозможно было рассердить или обидеть. Илья стал замечать странное выражение лица Маноса во время встреч с ним и чувствовал непонятную тревогу.
Однажды Манос для того, чтобы испытать, как держит себя Илья в злобе, неожиданно сказал ему:
— Сплетню-то, Илюха, пустил ты!