У ключницы было также довольно достойных гостей на завтраке; две экономки, какая-то толстая госпожа, председательствующая на диване с сыном мальчиком, еще в школьном мундире, но уже с черными усиками; племянница эконома и две горничные. Из флигеля старухи неслись смех, шум, веселье!
В винокурне подгулявшие девушки плясали с парнями, а провиантский писарь, большой виртуоз, играл им на скрипке. На гумне молотильщики спали, а свиньи рылись во ржи. В амбаре хозяйничали евреи и еврейки.
В доме не то еще ложились спать, не то уже проснулись, но жизнь тоже кипела. Перед крыльцом пригнаны были лошади, хлопали бичи, пробовались кони, дрались жеребцы. Па крыльце стояла толпа приятелей в куртках, сюртуках, халатах, шинелях, с сигарами и трубками в зубах, с картами, недопитыми стаканами пуншу.
Среди них громко кричал и всем распоряжался высокий молодой человек, плечистый, здоровый, смелый, атлетического сложения. Это был бедный Ясь, почтительный Ян, сын набожной старушки.
Было ли ему даже за двадцать лет, — так молодо смотрели его глаза, так грудь дышала жизнью, так много было огня в словах. А в глазах — усталость, в груди — пустота и грусть, в выражениях — насмешка.
Ян не забавлялся, но дурачился, не жил, но безумствовал, не веселился, но пил мертвую. От безумия к безумию, от пьянства к пьянству, он стремительно быстро шел по дороге жизни, не смея ни оглянуться назад, ни вперед бросить взора.
Люди называли его счастливым, а он, однако же, тяжело вздыхал, скучал и хмурил брови, когда был наедине с собою. И необходима была ему эта окружающая толпа, которая шумела, мелькала перед глазами, пела, льстила, унижалась и бесстыдно протягивала руку. Оставаясь один, он не знал, что делать с собою: ложиться ли спать или идти к пани экономовой слушать визгливый смех и разбитую гитару; наконец, начинал ругаться и бить все, начиная от комнатных собак до служителей.
В описываемое утро продолжалась еще вчерашняя оргия: целая ночь прошла в игре, пенье и пляске, в обществе бутылок и девушек. Рассвет приветствовал их разгулявшихся, веселых, счастливых. Теперь они пробовали лошадей, менялись собаками, нейтычанками, бились об заклад, записывали каждый торг, каждое пари, выигрыш или проигрыш.
С открытою грудью, без фуражки, вскочил Ян на неоседланного коня, сжал его сильными коленами и, носясь по двору, окровянил ему морду мундштуком и в минуту покрыл его потом и пеной, а показав силу, отвагу и удальство, соскочил с него на бегу, забросил коню поводья на шею и гордо возвратился к товарищам.
— Пусть же кто из вас сделает так! — проговорил он.
— Браво! — раздавалось в сенях.
— Велика штука! — пробормотал кто-то на лавке.
— Здесь нет никакой штуки?.. Гей! Подать пану верхового! Не угодно ли попробовать!
— Ой, ли! Ну, что же, попробую!
И Казимир, небольшого роста, бледный, ночью проигравшийся юноша, с кислой миной запальчиво подбежал к аргамаку. Быстро вскочил он на него, но когда сел, глаза его выкатились, губы сомкнулись; конь взвился на дыбы, дал лансаду, и Казимир упал на землю.
— Браво! Браво! Мастер! — громко закричала толпа. — Виват лежачему! За здоровье лежачего!
Казимира подняли с земли. Для приведения в чувство облили ромом, напоили шампанским и снова стало весело.
— Теперь уже мама проснулась, пойдемте же, господа, стрелять в цель.
— Хорошо! Хорошо! Идем! — закричали все.
— Вот и к обедне звонят!
В самом деле, в саду, налево, раздался серебристый звон колокола, который ежедневно сзывал весь женский штат старухи и ее любимцев, если не на усердную, то, по крайней мере, наружно горячую молитву. Знали дворовые, что присутствие в часовне очень ценилось старою пани, которая еще имеет много власти и средств для подарков. Кто спешит от гальбика, кто от бутылки, кто от чувствительного разговора под звуки гитары и все идут к ней с целью, чтобы старая пани видела их в часовне, нисколько не заботясь о том, чтобы молитва дошла к Богу.
Бегут дворовые, служащие на жаловании у пана в конторе, девушки, спеша к обедне; даже эконом, даже его достойная жена оставила офицеров; и провиантский писарь идет туда же, из амбара, хотя и проигрался; спешит и лакей Яна.
По дорожке от флигеля тихо шла старушка, опираясь на руку любимицы своей панны Теклы Травской, тихо с ней разговаривая. Лицо ее было ангельской доброты и спокойствия; голубые глаза уже потускнели, осанка благородная, улыбка невыразимо радушная. На ней скромная вдовья одежда. Довольно взглянуть, чтобы уважать ее. Каждое ее слово, каждое движение выражали детскую доброту сердца и несравненную кротость характера. И что за спокойствие на лице, в улыбке, в душе, когда здесь же везде шум, там и распутство. Если бы она знала, если бы могла понять, сколько тут было причин для слез и печали! Все окружающие ее, начиная от сына до последнего слуги, лгали перед нею, обманывали; все, даже невольно любя ее, насмехались над ее восторженностью.
— Что же, Ян мой здоров, милая Теклочка? — спрашивала она дорогой у панны Травской.
— Здоров, как рыбка, слава Богу.
— Видела ты его сегодня?