— Нечего рассказывать, Снеговик, — осторожно забираю руку из ее теплой ладошки, ощущая дикий холод. — Жуй, давай.
Наматываю спагетти и кладу в рот. Не чувствуя ни вкуса, ни аппетита, пытаюсь сглотнуть образовавшийся вязкий ком.
Не смотри ты на меня так. Меня не нужно жалеть и сочувствовать мне тоже не нужно.
— Егор? — не унимается девчонка, заправляя за уши длинные волосы. — Эм-м, это касается твоей мамы, я права?
Что же ты липкий такой, Снеговик, приставучий?
Мама… Слово царапает глотку и душит колючим ошейником. Тысячу лет не позволял себе произносить это важное слово в жизни любого человека, ставшее для меня рефлексом к панической атаке.
Я молчу. А что ей сказать?
— Она погибла? — вкрадчиво шепчут губы девчонки.
«Если бы!» — усмехаюсь внутри. Возможно, уже с годами не было бы так больно.
— Живет и прекрасно здравствует.
— Но не здесь?
— Не здесь.
— А где?
— А ландыш ее знает, — ухмыляюсь. — Три года назад покоряла Петербург, а сейчас… — пожимаю плечами. — Она — актриса.
Актриса… недооцененная, невостребованная и положившая свой талант и призвание на алтарь семьи. Именно так она кричала отцу по вечерам, когда думала, что мы с братом спим и не слышим. Брат спал, а я нет. Пятилетним пацаном прижимался к дверному косяку или лежал на голом паркете и ловил отрывки слов сквозь тонкую полоску между дверью и полом.
А потом до полуночи ревел под одеялом и вздрагивал от каждого шороха. Я боялся, что она уйдет. Я так этого боялся…
Бестужева Мария Павловна только закончила театральный и забеременела старшим братом. Ей пророчили успешное будущее на сцене и в кино, и ребенок никак не вписывался в ее грандиозные планы. Мой отец пахал как проклятый, чтобы кормить семью, оплачивать няню, пока мать бегала по пробам, кастингам и всевозможным театральным тусовкам. Только устроившись в драматический театр и получив второстепенную роль, появился так некстати я, и скорый поезд несбывшихся надежд матери увозил ее мечты о большой сцене всё дальше и дальше.
Когда мне исполнилось три, Мария Бестужева вернулась в тот же театр и выстрадала себе главную роль. Я помню, как она постоянно что-то читала, размахивая руками, а я завороженно на нее смотрел, на яркие наряды, которые она постоянно меняла дома. Помню, как просился с ней в театр, а она отмахивалась, что мне там не место, помню, что постоянно крутился у нее под ногами и до потери сознания радовался, как спустя несколько дней после гастролей, она приезжала домой. Вдохновленная, с сияющими глазами она рассказывала, как встречала в очередном городе ее публика, и как рукоплескал ей зал. Но я совершенно не помню, о чем спрашивала меня она. Я хотел рассказать, что с няней мы насобирали охапку осенних кленовых листьев для нее, что выучил стихотворение ко дню мамы, я хотел ее обнять, потому что она такая красивая… А у нее новая прическа и кофточка от известного дома моды…ее трогать нельзя…Она помнется.
Я хотел взять ее за руку и показать, какие мы с папой посадили в палисаднике разноцветные крокусы и неприхотливую герань, а она смеялась и говорила, что ей дарят такие цветы ее верные зрители, которые нам и не снились.
Я кружился вместе с ней на этой самой кухне, когда она репетировала роль и танцевала, включив громко классическую музыку, я любил ее… любил больше всех. И ждал. Всегда ждал.
А она любила театр…
— Вы с ней не общаетесь? — печалится мой Снеговик. В ней нет алчного любопытства и это так подкупает, чтобы открыться, но стиснув зубы и силы, отвечаю:
— Нет.
Я не хочу ее знать. Женщину, бросившую двух своих сыновей.
Их ссоры с отцом становились ежедневными. Тишина в нашем доме наступала тогда, когда мать уезжала на гастроли. А потом всё возвращалось на круги своя: вечерами она кричала отцу, что быт ее душит, что она рождена для прекрасного, а не стирать грязное белье и стоять у плиты. А на утро, свою ненависть она вымещала на нас с братом: за разбросанные игрушки, за шум, за принесенные из школы братом тройки, за то, что просили поесть и за то, что просто существовали. А я всё так же любил ее.
Из нас двоих сильнее всего доставалось брату, наверное, именно поэтому, когда она уходила, волоча за собой небольшой чемодан, он стоял молча и смотрел в след уходящей из нашей жизни навсегда матери.
Крепко сжимаю кулаки под столом, чтобы девчонка не заметила. Непрошенные воспоминания вихрем врываются в сознание, унося в тринадцатилетнюю давность, когда я, шестилетний пацан, в легкой пижаме, сунув ноги в резиновые сапоги брата, бежал по скользкой дорожке за матерью, обливаясь слезами. Спотыкался, падал в грязные лужи и вставал. Я помню, как сковывал холод ранней весны детское хрупкое тело, и помню, как она убегала, не оборачиваясь.
— Забери меня! Забери, — кричал тот мальчишка. — Мама! Мамочка…
Я сейчас словно там, на придомовой дорожке, смотрю на шестилетнего мальчугана, цепляющегося за чемодан и не понимающего, почему его мама уходит.