Читаем Буковски. Меньше, чем ничто полностью

В этой, следующей своей жизни он и напишет роман-воспитание, или, на родном его языке, Bildungsroman, под названием «Хлеб с ветчиной», посвященный событиям детства и, как сказано в эпиграфе, for all the fathers. Это по счету четвертый роман Буковски, он вышел в 1982 году, и я склонен считать, что это, наряду с дебютным «Почтамтом», главная его литературная удача. Единственный раз за всю эту книгу я позволю себе хронологическую вольность и прокомментирую этот роман первым, а не, как должно, четвертым. Просто лучшего резюме для периода детства и юности нашего героя не отыскать.

Как и лучшего резюме для его романного творчества в целом. На фоне романа «Хлеб с ветчиной», как мне представляется, более-менее явными становятся основные недостатки прочих его текстов: неизменно живой, смешной и ироничный, весьма наблюдательный автор, Буковски всё же испытывает регулярную нехватку целостной сюжетной истории, что очень заметно по часто, порой изнурительно часто повторяющимся у него осколочным фрагментам, кочующим из рассказа в рассказ, из рассказов в романы, а следом в стихи. Парадоксально, но человеку с такой яркой, насыщенной биографией, человеку, сделавшему свою главную творческую ставку именно на экзистенциальное, личное переживание, – этому человеку подчас очень трудно рассказывать последовательную историю. Именно поэтому зачастую кажется, что романы его, особенно поздние, буквально разваливаются на части и превращаются в очередной (но это не значит – плохой) сборник рассказов с названием вроде As I Lay Drinking.

В случае с «Хлебом с ветчиной» дело обстоит иначе. Перед нами, скажем с эмфазой, единственный у нашего автора настоящий классический роман, роман как художественное единство, как плотная целостность, где минималистская поэтика фрагмента – это именно поэтика, работающая на целое, а не просто условный, типографический принцип построения всяческих компиляций. Единство романа собирается и удерживается единством истории, лежащей в его основе. История эта представляет собой законченный и драматически безупречный эпизод детства и взросления некоего Генри Чарльза Буковски-младшего, или Генри Чинаски, автора и персонажа одновременно. Мастерская сюжетная драматургия подсказана самой действительностью, которая в очередной раз оказалась здесь самым искусным сочинителем из всех возможных.

Конечно, в силу самой тематики этот сюжет – просто рай для доморощенного фрейдиста: мы, к примеру, понимаем, что подростком Буковски начал пить, скорее всего, с целью отомстить своему ненавистному, отвратительному садисту-отцу, который то и дело спускает на пьяниц собак своей чистой, монументальной озлобленности; он начал писать, чтобы уединиться, уйти от жестокого мира, одновременно запереться в своей комнате и раствориться в мире фантазии… Но интересное в романе вовсе не то, что можно на скорую руку собрать в ходовые, давно износившиеся интерпретации. Интересно, напротив, то, как язык и давно уже сложившийся стиль Буковски вступают в интенсивные отношения с рассказываемой им историей. Единство формы и содержания, как обычно это бывает, и здесь отличает хорошую прозу от проходной.

К примеру, обычный повествовательный минимализм Буковски, не всегда оправданный в своей монотонности там, где речь идет о привычном (и взрослом) Генри Чинаски, здесь, где герой всей истории – это ребенок, оказывается замечательным способом выражения наивного и протокольного детского сознания (можно сравнить в этом отношении «Хлеб с ветчиной» и начальные главы «Портрета художника в юности» Джойса; там, где Джойс намеренно стилизует, Буковски лишь продолжает свое обычное, скажем так, органическое письмо и на сей раз попадает с ним в самую цель). Таким образом, минимализм выразительных средств здесь – не просто случайный прием, он вполне мотивирован содержательно, в силу самой истории.

Ребенок воспринимает принципиально разъятый и фрагментированный мир, он выражает его в рубленых фразах порой без всякой зримой связи, ведь у него, у ребенка, нет еще видимости этой связи в самих воспринимаемых им вещах – объемлющий концептуальный каркас, который можно условно назвать картиной мира, у него еще не сложился, не отстоялся и не превратился в автоматизм. Зато он давно отстоялся у взрослых – отсюда такой контраст, когда взрослые во фрагментированной передаче детского восприятия говорят прописные и само собой разумеющиеся (для них) истины, которые видятся нам – рассказчику и читателю – как осколки какого-то неуловимого целого, спрятанного в их неприветливых, чужих головах. Полнота и законченность мира взрослых для нас лишь пугающая тайна. Это чудесная стилистическая находка, позволяющая перейти от неясности расколотого мира к его нарастающей отчужденной враждебности. Так создается ведущее настроение книги. Назовем его настроением отстранения.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки