Белла Ахатовна Ахмадулина: «В тех словах, с которыми обратилась к нам, молодым и не очень молодым художникам партия и правительство, мы все уловили момент какого-то беспокойства по поводу нашего состояния и состояния нашего искусства. Я думаю, что это доброе и оправданное беспокойство… Мы полны доверия к вам, мы полны желания работать вместе… мы готовы сделать для своего искусства, для своего народа все, что мы можем».
Практически исповедальный тон совещания был, впрочем, нарушен Леонидом Федоровичем Ильичевым, который в воспитательных целях решил перейти от просушивания покаянных и в высшей степени верноподданических речей к дидактике и менторскими тоном неожиданно изрек:
— На мой взгляд, в серьезном конфликте со всем строем нашей жизни находятся некоторые песни Булата Окуджавы и стихи, на которые они написаны…
О сути «серьезного конфликта» ничего по существу сказано не было, в первую очередь главного идеолога страны не устроили все эти «бездельники и шлюхи», вся эта «золотая молодежь», которую якобы воспевает тов. Окуджава, тогда как молодежи Страны Советов нужны другие герои.
Слово взял Булат.
Как всегда, говорил негромко и неспешно.
Доложил, что никогда ни о чем подобном не писал, что тут вкралась какая-то ошибка, потому что он фронтовик, член партии, учитель из Калуги, который знает советскую молодежь лучше, чем многие из собравшихся в этом зале.
В наступившей абсолютно гробовой тишине слова Ильичева прозвучали если не примиряюще, то, по крайней мере, с интонацией неожиданного уважения к докладчику:
— Вы член партии. Мыслите как-то широко, хорошо. Но зачем в музыке, зачем в приемах, к которым вы прибегаете, элементы не оздоравливающие, не вдохновляющие, а расслабляющие. Может быть, это вкусовое…
А ведь так разговаривать Булата научили в арбатском дворе — односложно, смотря исподлобья, не отводя взгляд, вставляя при этом в свою негромкую речь какое-то важное, ключевое слово или фразу, после которых разговор сразу принимал совсем иной поворот и Окуджава сразу становился своим, совершенно при этом не подстраиваясь под обстоятельства, но создавая их.
В конечном счете всякий конфликт (спор) и взаимное неприятие, по мысли Булата Шалвовича, есть борьба бездарных людей с талантливыми. Причем абсолютно неважно в какой среде этот конфликт возник — на заводе или в институте, в войсковой части или издательстве, в министерстве или колхозе. Тут самое главное — полное и абсолютное понимание своей правоты как высшего проявления таланта перед лицом зависти, глупости и пошлости.
Лицо же это, как правило, не отличается от сотен и даже тысячи физиономий без выражений и свойств: сходный набор мимики и жестов, фраз и поступков. Просто они смертельно боятся тех, кто талантливей их, и оттого люто ненавидят их.
Впрочем, всякий конфликт чреват многими искушениями, жертвой которых могут стать именно противостоящие пошлости и хамству, могут ошибочно счесть низость и подлость единственными способами борьбы с низостью же и пошлостью.
Пожалуй, единственным антидотом тут может стать чувство собственного достоинства (воспитанное родителями, друзьями, обстоятельствами), под которым следует понимать житейскую мудрость, умение идти на компромиссы, но при этом не изменять себе и избранному пути.
Мы уже не раз говорили об уверенности Булата в том, что все, что делается поэтом для себя, не на потребу и не на заказ, есть предмет вечности, чего-то запредельного, неподвластного пониманию обывателя.
Однако в этих строках, написанных в 1986 году, впервые на смену поэту-небожителю приходит поэт-страдалец, поэт-заложник того рубежа, края ли, над которым он не властен.
Причем, как думается, речь тут идет не столько о смерти физической, сколько о кончине духа, что «отлетает во тьму», так и не перейдя поле, бескрайнюю долину или крутогорье.