Я сам временами мучительно задумывался: кто я? где я? а главное – зачем? Было ясно, что не так попросту, я чуял – для чего-то важнейшего. Впрочем, кому важного? чем важнейшего? – тут у меня сперва не было и догадок. Мое время подчас больше напоминало пространство, иногда распахнутое взгляду, иногда сокровенное. Да имею ли я право говорить «я», «мое», коль сам был текуч, будто состоял из многих. В анамнезах иногда пишут: «раздвоенье личности», – у меня ж их, казалось, мириады. Да и внешний мой облик был вовсе непостоянен. Мне б избегать зеркал, которые – средство ворожбы, источник бытовой мистики и атрибут домашней магии, – а я как раз любил в них глядеться. Нет, не в качестве самолюбования, самопочитания или, допустим, наоборот мазохизма. Скорей, из любопытства: что, мол, явит мне на этот раз их обманчивая поверхность? Являла ж она столь разное, что я у себя заподозрил даже не дальтонию или, к примеру, астигматизм, но какой-то редчайший дефект зрения, – или тут проделки какого-нибудь там беса-путаника, норовящего искажать видимость? В тонких мирах, сам знаешь, водятся такие проказники.
Зеркальное зрелище меня всякий раз поражало, часто и пугало, – и не только с похмелья. То на меня в упор глядел стройный юноша своим вдумчивым взором, иногда – мрачный старец, будто обуреваемый дурными страстями, бывало – вдохновенный пророк, бывало – серенький мышонок, бывало – мыслитель, бывало – жлоб, бывало – прилизанный яппи, бывало – неряшливая богема, бывало – демократ, бывало – патриот, бывало – писатель, бывало – читатель, бывало – актер, бывало – зритель, ну и так далее. Но и это еще полбеды: часто, – да почти всегда, – мой зеркальный образ бывал, мягко говоря, не подробен. Зеркальное стекло осуществляло какие-то незаконные изъятия: то не хватало носа, то губ, то лба, то щек, то лицо было и вовсе намечено какими-то карикатурными штрихами, то вопияла голова без малейшего изъятия, но будто б отрубленная, лишенная тела. Получалось, либо стекло врет иль, может, вся моя жизнь целиком обман и самообман. Я даже вспоминал своего приятеля-художника, норовившего обокрасть любого знакомца и незнакомца: спереть ненароком любую черточку, ему казавшуюся хоть сколько-нибудь примечательной. Однако воровство это было, понятное дело, чисто символическим, хотя, иногда думаю, и наносящим ущерб тем, кто был обворован.
Но вот что – полный мрак: в моем зеркальном образе, если в него вглядываться до боли в глазах, все ясней и настойчивей проступали буквы. Они сплетались в слова и фразы, испещряя меня от головы до пят словно б татуировкой. (Мерзость какая! Терпеть не могу тату, как блатных, так и гламурных: они оскорбляют мой эстетический вкус.) Я весь превращался будто б в словесную вязь, рукопись без конца и начала. Ты мне можешь напомнить, что здесь нет ничего удивительного: память любого человека набита под завязку чужими словами, как устными, так и записанными – присловьями, поговорками, пословицами, фразеологизмами, газетными штампами, политическими лозунгами и пафосными призывами, философскими сентенциями, афоризмами житейской мудрости и постижениями истинных мудрецов, рекламными слоганами, засевшими в голове стихотворными строчками, в общем, различной писаниной, включая воинские уставы и должностные инструкции, – из которых едва ль не целиком состоит его личность. Глянь, скажешь, любого из человеческой толпы на просвет, и обнаружится, что чуть не весь он – чистая письменность, и лишь в самой его глубине скрытно живут утаенные страсти и немного постыдные нужды тела. А где-то еще глубже, на самом донце души – страх небытия и надежда на милосердие. Могу и я тебе напомнить, что даже и какой-нибудь невероятный по красоте пейзаж тоже всегда оказывается испещренным надписями. Как зеваки норовят оставить свою мету на какой-то, к примеру, величайшей гробнице или стенах величественного храма, ставших для них просто достопримечательностями, в качестве свидетельства, что здесь уже побывали, так и любой пейзаж никогда не девствен, истоптан ценителями. Поле превращается в «о поле, поле», лес – в «задумчивую дубраву», где любой дуб сохнет, загубленный паразитами высокопарных, уже набивших оскомину поэтизмов, море – в «пустынные волны», речка же вязнет в тине эпитетов, – вот отчего мне, личности тонко чувствующей и склонной к поэзии, так и не удалось полюбить природу.