«Сегодня весь день напряженно думал… В сотый раз говорю — дальше писать нельзя! Жизнь человеческую написать нельзя! Если бы передохнуть год, два, может быть, и смог бы продолжать… а так… нет. Или в четвертую книгу, схематично, вместить всю остальную жизнь. Первые семнадцать лет — три книги, потом сорок лет — в одной — неравномерно… Знаю. Да что делать?»
[832]Чтение статьи Т. И. Полнера о дневниках С. А. Толстой навело Бунина на разговор о том, что жизнь человеческую можно выразить по-настоящему только в дневниках: «И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь, как она есть — всего насовано. Нет ничего лучше дневников — все остальное брехня! Разве можно сказать, что такое жизнь? В ней всего намешано… Вот у меня целые десятилетия, которые вспоминать скучно, а ведь были за это время миллионы каких-то мыслей, интересов, планов»
[833].Тридцать первого июля 1929 года была кончена четвертая книга «Жизни Арсеньева». «Кончив ее, — пишет Кузнецова, — И. А. позвал меня, дал мне прочесть заключительные главы, и потом мы, сидя в саду, разбирали их. Мне кажется, это самое значительное из всего того, что он написал. Как я была счастлива тем, что ему пригодились мои подробные записи о нашем посещении виллы Тенар!»
[834]— великого князя Николая Николаевича, смерть которого 6 января 1929 года описывается Буниным в этой книге «Жизни Арсеньева».Седьмого мая 1940 года Бунин отметил в дневнике: «„Жизнь Арсеньева“ („Истоки дней“) вся написана в Грассе. Начал 22.VI.27. Кончил 17/30.VII.29». И далее он приводит слова, несомненно выражающие настроение, с которым он писал «Жизнь Арсеньева», — впрочем, как и многое другое:
«„Один из тех, которым нет покоя.
От жажды счастья…“
Кажется, похоже на меня, на всю мою жизнь (даже и доныне)»
[835].Двадцать второго января 1930 года были получены экземпляры отдельного издания «Жизни Арсеньева». Оно состояло из четырех книг. Заключительная часть романа — книга пятая, «Лика», — не была еще написана.
Бунин здесь захватил многое очень широко. С описания народнического кружка в Харькове, в котором молодой Арсеньев «попал в совершенно новый»
[836]для него мир, «Жизнь Арсеньева», пишет Кузнецова, «собственно перестает быть романом одной жизни, „интимной“ повестью, и делается картиной жизни России вообще, расширяется до пределов картины национальной. За завтраком И. А. прочел нам эту главу вслух» [837].Говорили о том, вспоминает Кузнецова свои беседы с Буниным, как может быть принят «Арсеньев» в писательской среде и критикой. Волноваться по этому поводу были основания. Ведь это совершенно необычный по форме автобиографический роман, не похожий ни на одну из художественных автобиографий русской литературы. «Детство Багрова-внука», «Былое и думы», «Детство, отрочество, юность» и другие, менее крупные произведения этого рода, мало имеют точек соприкосновения с «Жизнью Арсеньева» в жанре, тоне, отличаются и в языке.
Для Мережковского, Гиппиус проза Чехова, Бунина — всего лишь натуралистическое искусство. Они не замечали того, что Чехов обновил форму рассказа, а новаторства Бунина не понимали. И в этом отношении они не одиноки. «Мы сами наивны, — пишет Кузнецова, — когда удивляемся, что они не чувствуют высокой красоты „Арсеньева“. Или этот род искусства просто чужд им и оттого никак не воспринимается ими, или даже воспринимается отрицательно»
[838].Один из столпов символизма Мережковский субъективно истолковывал Гоголя и некоторых европейских писателей. Он говорил, защищая Ф. К. Сологуба в споре с Буниным: «Вы можете любить или не любить, но вы должны признавать, что кроме вашего искусства, натуралистического, есть и другой род. В нем действуют не действительные фигуры, а символы, что может быть даже и выше первого. Для вас „манекены“? Но ведь и Дон-Кихот манекен! А у Ибсена нет ни одного живого лица. А весь Гоголь — такие манекены. Но я не отдам одного такого гоголевского манекена из „Мертвых душ“ за всего вашего Толстого! А Гамлет? Разве живое лицо?»
[839]Отрицательно воспринял «Арсеньева» также писатель И. Ф. Наживин.
В зарубежье, как когда-то в России, Бунин слышал все те же безосновательные обвинения в натурализме, как в 1910-е годы, хотя для этого теперь еще меньше было поводов, так как он писал в иной манере по сравнению с тем, как написаны «Деревня» и «Суходол», «модерновой».
Опасения Бунина были напрасны: «Жизнь Арсеньева» имела большой успех; 17 ноября 1928 года Алданов писал Бунину:
«Помимо тех огромных достоинств, которые можно определить словами, в „Жизни Арсеньева“ есть еще какое-то непонятное очарование, — по-французски другой оттенок слова charme. Об этом в письме не скажешь…»
[840]Он писал: