Поражает беллетристическая память Бунина, это обилие схваченных, накопленных, ни в чем не забытых мелочей, штрихов, мимолетных ощущений, проскользнувших и погасших чувствований. Здесь все сияет и все просто <…>
Влечет и интригует размер и масштаб романа, его многотемность, размах плана, но все утеснено в своей сжатости, все властно стиснуто, все строго собрано, спаяно в единую величавую цельность»
[847]. Одна из тем — прошлое России. И «как много у Бунина любви к этому прошлому, к России, ее былой мощи, ее единственным видениям, краскам, осеням и веснам, как глубоко он понимает ее, органически чувствуя, и вспоминает в полной отчетливости, в ясности своего знания ее возможностей и силы, недостатков и нелепостей» [848].Г. В. Адамович писал: «Каждое слово полно прелести <…> В каждом слове — острота, точность, безошибочная меткость»
[849].Адамович сравнивает «Арсеньева» с «Детством Багрова-внука» Аксакова и говорит: «Книга Аксакова есть повесть о былом, о прошлом, отжившем свое время и уступившем место настоящему <…> „Жизнь Арсеньева“ начинается с повествования о том, что было более полувека тому назад; мало того — Бунин заглядывает и „во мрак времени“ <…> и тем не менее книга его читается не как история, не как спокойное повествование о былом, а как самая современная книга о современности <…> В бунинском необычайно целостном восприятии мира грани времени стираются, и все, что есть и что было, представляется как бы в одном плане»
[850].Рассказ о приезде Арсеньева в незнакомый ему Витебск, пишет Адамович, не просто отличное описание, а «воспроизведение, воскрешение» прошлого, «подобное описание граничит с волшебством.
И вот что следовало бы наконец единодушно признать, вот до чего можно было бы без лишних споров договориться: никто никогда в русской литературе не писал так, как пишет Бунин <…> Я вовсе не собираюсь утверждать, что не было в русской литературе книги равной „Жизни Арсеньева“. Большие произведения, взятые в целом, вообще не поддаются сравнениям и не терпят их. Каждое стоит особняком <…> „Жизнь Арсеньева“ — книга о России, о русских людях, о русской природе, об исчезнувшем русском быте, о русском характере, о всем том безмерно сложном и даже таинственном, что содержит в себе географическое название страны. Но как ни богато повествование этим национальным содержанием, как в этой плоскости ни горестно оно по тону, истинная тема „Арсеньева“ — иная. За Россией у Бунина — весь мир, вся не поддающаяся определению жизнь, с которой Арсеньев чувствует свое родство и связь. „Все во мне и я во всем“, можно было бы повторить знаменитую тютчевскую строку.
Да, русские картины и восхитительны, и заставляют иногда надолго задуматься, — как, например, в начале книги две главы о мещанине Ростовцеве, в семье которого пришлось мальчику Арсеньеву жить, о неискоренимой русской гордости, которой Ростовцев проникнут, гордости столь всем нам знакомой и памятной, принявшей теперь иное обличье, но по существу, конечно, все той же прежней, „исконной“. Да, замечательно и многое другое, оставшееся на поверхности темы, — как незабываемая страница о театре и актерах (стр. 292–293), где каждая черта беспощадно верна и правдива. И все-таки в самой существенной части своей „Жизнь Арсеньева“ говорит о чем-то более важном, глубоком и неизменном. Можно было бы привести много выдержек, которые все были бы между собой схожи, — потому что в каждой запечатлено то же недоумение, то же счастье, та же грусть, не имеющие ни названия, ни повода.
Я вспомнил тютчевскую строку о слиянии души с окружающим ее миром. Вспомню и слезы князя Андрея, слушающего пение Наташи и не знающего, отчего ему хочется плакать. У Бунина нет разрешения этой вечной человеческой загадки, да разве и может на нее быть ответ, кроме таких слов, как „где-то“, „что-то“, „откуда-то“, „отчего-то“? — Арсеньев, как Андрей, готов иногда расплакаться от томящего его блаженно-безнадежного недоумения перед этим „отчего-то“ и „когда-то“. Он живет в мире, красота, стройность и цельность которого внушают ему восторг и доверие. Неудачи отдельных существований — даже, вероятно, и его собственного, — не могут ничего в его чувствах изменить. „Все добро зело“, склонен он был бы сказать. Но…
Впрочем, здесь лучше оборвать, лучше поставить точку. Невозможно, не впадая в расплывчатую, постыдную болтовню, объяснить смысл и содержание этого „но“, без которого не было бы у людей потребности ни в искусстве, ни в поэзии, ни может быть даже в молитве. „Жизнь Арсеньева“, конечно, — прежде всего поэзия, от случайного и временного уходящая к постоянному и беспредметному, как все, что словом „поэзия“ действительно достойно именоваться»
[851].