— Держатся. Разве это не поразительно? Ты только представь себе — цвет германской армии, итальянцы, румыны, наверно, четверть миллиона, не меньше, все заводы Европы… И на крохотном клочке земли — советские… Вот это запомнится навсегда. Не огромная Россия, а маленькая полоска земли… Два месяца! Немцы вчера передавали по радио: «Ужасающий танец смерти». Дотанцовались… Сегодня я на улице слышал, два француза, не рабочие, чиновники, может быть, рантье, поздоровались и один сразу говорит: «Сталинград-то держится…» Чтобы до таких дошло! Весь мир смотрит… Анна говорит, что немцев не узнать. Скоро будут большие перемены, это чувствуется…
Настоящая дружба связала за год Мадо и Лежана. Эта дружба могла показаться непонятной людям, видевшим в Лежане сухого догматика, для которого в жизни есть только два цвета — красный и черный, два слова — «да» и «нет». А Лежан знал все слова, все оттенки, только он жил в эпоху, когда приходилось жить одним, ведь война началась задолго до войны, и чем крупнее был человек, тем настоятельнее была в нем потребность внутреннего самоограничения. Может быть, потому, что он знал Франс, когда она еще была своенравной девочкой, выросшей в оранжерее «Корбей», он понимал ее с полуслова. Все товарищи ее ценили — хорошая, толковая, смелая. Люк знал и другое: нелегко ей это далось, жизнь ее как-то сразу истоптала, она сохранила только достоинство, уже отрешенное и от личной жизни, и от надежд на позднее счастье. После доноса Берти, суда и казни шестнадцати встал вопрос о наказании «немецкого прихвостня» (так говорили товарищи). Люк добавлял: «Его важно устранить и потому, что он не прихвостень, а вдохновитель». Франс вызвалась убить Берти. Люк, оставшись с нею наедине, начал отговаривать: «Не нужно. У нас есть боевые парни, они сделают». Может быть, он опасался, что Франс не сумеет уйти, может быть, его останавливало другое: все же Мадо была его женой… Но она настаивала: «Зачем другим рисковать? Мне это легче сделать. И я хочу это сделать. У него была секретарша Ивонн, наивная девчонка с кудряшками, брала у меня модные журналы, мечтала познакомиться с Габеном или с другим киноактером. Он и ее припутал… Я тебя уверяю, Люк, что я это сделаю. Это мое право…»
Скоро они расстанутся. Люк будет ночевать здесь. А Франс уйдет к Ваше, там ее завтра найдет Жак. Потом — юг… Сейчас им грустно. Что может крепче связать людей, чем такой год?
— Ты думаешь, после войны все будет иначе? — спрашивает Франс. Ей хочется заглянуть в будущее, понять, увидят ли другие счастье. Миле расстреляли. Робер никогда не забудет свою любовь. Но молодые, совсем молодые — сын Люка Поль?.. Нет, Поль уже в подполье… Дочка Люка Мими, ей сейчас девять лет…
Лежан долго молчит, курит. Блестят глаза филинов, рысей и готовится прыгнуть на обидчика верный шпиц.
— Во вторник у меня была встреча с одним из «AS». Инженер, до войны был в «Боевых крестах». Я с ним разговаривал насчет автоматов. У них много оружия — союзники подбрасывают. Они должны прятать оружие до дня «Уи» — до высадки. Обидно… Может быть, дадут нам два десятка. Когда ты заговорила о будущем, я его вспомнил. Мы с ним встретились, как друзья. Я знаю — его могут завтра взять, он не предаст, видно сразу — крепкий. А три года назад, когда меня посадили, такой, наверно, возмущался: «Почему коммунистов не расстреливают?..» Как знать, что с ним станет через три года?.. Теперь они говорят, что нужно переделать Францию, все сгнило, коммунисты — молодцы. Восхищаются Сталинградом. Этот инженер мне сказал: «В Сталинграде воюют и за нас…» А потом, после победы?.. Человек может родиться заново. Но чтобы класс заново родился?.. Нет, такого не бывает! Он все время мне говорил «Франция» — дом у него есть, а семьи нет — нет народа…
— Знаешь, Люк, я недавно была в одном доме, это в Бильянкуре, их разбомбили, хотели куда-то переселить, а они остались. В общем дома нет, только фасад, живут внизу, окна забили фанерой, течет, холодно, одна женщина мне сказала: «все-таки это свое, насиженное»… Иногда подумаю о будущем — и страшно. Сейчас — буря, сорвало крышу, повылетали стекла, люди, как на улице. Говорят: «После победы будем строить»… Может быть, и не будут, залатают, найдут кусок фанеры, заткнут щели, бедно, темно, зато привычное…
— А ты думаешь, Франс, человек сразу меняется? Будет революция, если не теперь, потом. Но и после революции не сразу все переменится, особенно люди. Это утописты думали, что можно все сделать в двадцать четыре часа, для них ведь начало было таким же далеким, как конец. Ты знаешь, когда тяжелее всего подъем? Не тогда, когда смотришь снизу на верхушку, и не в начале — посредине, тогда ты в точности знаешь, что такое каждая петля. Спускаться можно бегом, а вверх идешь, идешь… Страшная это дорога — в камнях, в грязи, в крови! И все-таки — дорога…
— Я не о себе думаю. Но дети… Твоя Мими, она увидит?..