Но что станет с Мадо в чужой для нее стране, без друзей, без тех мелочей жизни, которые замечаешь только, когда их нет и когда они становятся необходимыми? Он это знает, он тосковал в Париже по московским переулкам, по фонарям у памятника Пушкина, по песне, по слову, по пустяку… Как сможет жить Мадо, связанная с жизнью только Сергеем? Пошлют его куда-нибудь, и ниточка оборвется… Он знает жизнь не такой, какой она кажется, когда слушаешь шарманку на парижской ярмарке. Он старше, больше пережил, он должен рассуждать за двоих. Как оторвать Мадо от этих огней, от ее картин, от веселья и грусти Парижа?.. Самба рассказывал, что каштаны нельзя пересаживать — они сохнут…
Сергей и себе не договаривал самого главного. Лет десять назад он много читал, увлекался Толстым, Диккенсом, Стендалем; герои романов казались ему живыми, он знал их лучше, чем своих сотоварищей; в течение дня он то и дело возвращался к миру вымышленному, но реальному. Может быть, и Мадо была для него чудесной книгой? Ведь их не связывали будни, подобные кровеносным сосудам. Он любил Мадо, при виде ее менялся в лице, но даже в мечтах не мог объединить эту женщину и свою жизнь: Мадо всегда оставалась в стороне. Происходило это не от слабости чувства, а от душевной природы Мадо; он как-то сказал ей: «Мне иногда кажется, что когда я говорю „да“, ты слышишь „нет“. Ты сделана из другого теста…» Она была теплой, живой, любимой, и все же оставалась сном.
И он не сказал ей слова, которого она все еще ждала. Она старалась быть сильной, не заплакала, ни о чем не спросила. Они дошли до той аллеи, где родилась их любовь, постояли среди раннего золота деревьев и пошли дальше; долго они бродили по улицам своего счастья, улыбаясь деревьям, фонарям и двум теням на синеватом тротуаре; они узнавали скамейки — здесь прошли недели, годы, жизнь… И у знакомой цветочницы Сергей купил Мадо последние цветы, маленькие чайные розы.
Все же под конец они не выдержали, попытались обмануть друг друга словами надежды.
— Может быть, весной я снова приеду…
— Я буду ждать. А если ты увидишь, что тебе слишком грустно, напиши одно слово, я приеду. Обещай, что напишешь…
— Конечно, напишу. Я и теперь знаю, что будет тяжело…
— Тогда — почему?..
— Не знаю… Мадо, я не могу иначе… Поверь мне, я старше, лучше знаю жизнь… Может быть, я не умею сказать, но это так… Сейчас это невозможно… Весной я, наверно, приеду… И будут каштаны в цвету, и вдруг я увижу — идет Мадо в зеленом платье, почему-то мне кажется, именно в зеленом… Я убежден, что мы скоро встретимся…
Она покачала головой.
— Зачем играть в прятки?.. Сергей, я хочу тебе сказать что-то очень важное, Это правда, что ты старше и умнее, я готова тебя слушаться, ты все знаешь. Я ведь жила, как в оранжерее, а ты работал, боролся. Но одно я знаю лучше. Ты не спорь, я ведь женщина… И это я знаю лучше тебя… Может быть, мы никогда больше не увидимся. У тебя будет своя жизнь. Не думай, что я ревную, я это говорю просто, как то, что ты будешь дышать, ходить, разговаривать, Другая женщина… И она будет жить рядом с тобой, знать все твои дела, радоваться с тобой, огорчаться. Ты все-таки помни, что есть Мадо. Кто знает, может быть, никто тебе не будет ближе, чем я была? А тогда ты это почувствуешь и через год, и через десять лет. Ты не упрекай себя, что меня оставил, а помни все, и тебе будет легче… Я тебе не даю никаких клятв. Откуда я знаю, что со мной станет завтра? Может быть, и у меня будет другая жизнь… Но слушай, Сергей, если я начну сходить с ума от тоски, прятаться от самой себя, кусать по ночам подушку, я скажу: есть Сергей! Ты меня понял? Мы столько сердца вложили в это!.. И если что-нибудь в жизни не умирает…
Она не досказала, почувствовала, что силы изменяют ей; спросила, когда отходит поезд.
На вокзале было шумно и тревожно от высоких закопченных сводов, от свистков, тележек с чемоданами, от чужой суеты, расставаний, бутербродов, платочков, криков.
— В купе много народу?
— Много.
— Как ты будешь спать?
— Ничего…
— Сергей, помнишь: «к сердцу прижмет»… Тебе нужно садиться… Дай я тебя обниму!..
— Мадо!..
И вот уже понеслись огни вокзала, заводов, пригородов. А он у окна все повторял: «Мадо!» Потом показалась ночь, такая, какой не увидишь в городе, она перебила дым запахом мокрого поля, оглушила чернотой. Сергей попробовал задремать, но не смог, он подбирал под стук колес слова, ласковые прозвища, обрывки фраз. «К сердцу прижмет, к чорту пошлет»… А колеса не замолкали. Под утро он уснул, чтобы час спустя проснуться в испуге: что случилось?.. И сразу вспомнил: нет Мадо!
Он знал, что нельзя рассчитывать на целительные свойства времени — нужно жить с этой раной; разговаривал; волнуясь, разворачивал газету — что с московскими переговорами? Глядел на опрятные скучные виды Германии. Потом потянулись щемящие сердце поля Польши, предвестники России. Скоро избы, леса, ромашки и колокольчики, белокурые девчонки!.. В Негорелом он чуть не обнял курносого красноармейца, который сказал, прочитав «Правду»: «Монолитности у французов нет»…