«Трагический фарс продолжается. Война, но войны нет. Каждый ждет гибели, но говорит о прорыве линии Зигфрида. Были войны страшнее, а такой глупой, кажется, еще не было. У Лансье разыгралась тяжелая сцена. Когда Морило рассказал о назначении какого-то Руа, госпожа Лансье крикнула, что это — шпион, и чуть не лишилась чувств. Шпиономания продолжается. Руа я не знаю, но допускаю, что он придерживается немецкой ориентации, все теперь перепуталось. Ширке — немец французской ориентации. Может быть, ему тоже поручили ответственную работу. Есть только одна возможность придать войне душу — повернуться против большевиков. Говорят, что дуче это понимает. Но, увы, Гитлер неумен, по-своему велик, и все же неумен. Кончится общим крахом, и через тысячу лет раскопают статую Майоля, как раскопали на Милосе мою безрукую любовь. Стихи я забросил. А в префектуре — вереницы арестованных, холод, табачный дым, тоска».
У Жозет сидел Миле: он привел с собой бледную худенькую девушку, похожую на подростка:
— Это — Мари. Я тебе говорил… Вчера она всю ночь клеила листовки. Я утром видел — стоят и читают, понимаешь? Хотят знать, что думает наша партия… Ты не обращай внимания, что она выглядит, как девчонка, она решительно все понимает…
Было в Мари то печальное веселье, которое напомнило Жозет ее молодость. Жозет видела, как смотрит Миле на девушку, как та в ответ улыбается — радостно и стесненно, и эта робкая любовь, среди разговоров об обысках, среди клеветы, травли, щемила сердце.
Они говорили о передачах для арестованных, когда позвонила Мадо. Она сразу почувствовала себя лишней, чужой. Зачем я пришла?.. Этим людям не до меня… Мадо показалось, что она принесла с собой скуку, ложь «Корбей». Они должны меня ненавидеть.
Миле и Мари прошли в соседнюю комнату. Мадо спросила:
— У вас есть вести от Анри?
— Конечно. Осенью он хворал, теперь все хорошо. Хотя условия тяжелые…
Мадо не знала, что еще сказать, встала. У нее был такой растерянный вид, что Жозет ее пожалела.
— Вы ведь любите музыку?.. Я вам что-нибудь сыграю.
Что она играет? — подумала Мадо. — Торжественно и просто. Так деревья шумят, дождь… Значит, и Жозет любит искусство? Жить двойной жизнью?.. Но Жозет не такая… Музыка самое высокое — не нужно ни описывать, ни изображать. В музыке — время. Сначала предчувствие, потом аллея, дождь, жизнь, теперь все замирает. Сейчас уйдет поезд. Глуше. Оборвалось…
— Спасибо.
И Мадо простилась.
— На улице очень темно, — сказала Жозет. — У Миле фонарик, он вас доведет до метро.
Фонари прохожих казались светляками. Миле ревностно освещал путь — он все делал ревностно. И вдруг Мадо сказала:
— Пожалуйста, передайте госпоже Лежан, что ей кланяется Влахов, ей и Анри. Я забыла сказать… Глупо — ведь я затем и пришла.
Почему я так отвратительно лгу? — спрашивала себя Мадо. — Самолюбие? Нет!.. Я не могла иначе, должна была сказать «Влахов», хотя бы этому мальчику. И хорошо, что темно. А я его никогда больше не увижу…
— Обязательно передам. Я знаю товарища Влахова, он осматривал наш цех. Он решительно все понимает, я с ним разговаривал… Они могут врать, сколько им вздумается, я-то понимаю, что русские с нами. У меня в комнате висит фотография, я вырезал из «Регар» — Кремль… А вы знаете, кто там живет?..
Лансье едва дождался Мадо. Он видел, как страдает Марселина, и терял голову — чувствовал, что не может ей помочь, приписывал это своей мужской неловкости. Со слезами в голосе он сказал Мадо:
— Маме очень плохо. Тише, она, кажется, задремала. Было ужасно… Доктор Морило сказал, что это — нервы, но, может быть, он хотел меня успокоить?..
Марселина не спала, она постаралась улыбнуться дочери. Припадок прошел. Она теперь думала, почему ей было так страшно? Неужели она боится смерти? Нет… Тяжело оставить живых. Морис — беспомощный, как ребенок, его может каждый обмануть, обидеть, толкнуть на самое страшное. Луи на фронте. А Мадо свихнулась, не находит себе места. Она любила мужа, нянчилась с детьми, жизнь вложила в семью, и вот все готово разлететься…
Под утро Лансье решил отдохнуть — Марселина спала; он сказал Мадо:
— Я так перепугался. Ведь мама попросила позвать священника.