Проснулась она от грохота, ей показалось, что кто-то ломает дверь. Вскочив, она увидела огонь. Она прижала к себе ребенка и вырвалась из дома. От дыма текли слезы; она ничего не соображала: отбежав в сторону, она села на камень. Огонь расползался по небу, черному и рыжему. Она расстегнула блузку, хотела кормить Роба. И вдруг закричала, закричала так, что, кажется, слышно было за десять лье. Но никто не услышал: люди пытались спасти добро из горевших домов.
Когда рассвело, к Леонтине подошел крестьянин, который вечером приютил ее; он поглядел и отошел, не сказав ни слова. Прибежали женщины, плакали, говорили: «Почему вы ему голову не завернули?..»
Леонтина судорожно прижимала мертвого ребенка к груди. Ее губы шевелились, а глаза были широко раскрыты, казалось, что она не моргает. Она баюкала Роба, беззвучно повторяя ту колыбельную, которую когда-то пела ее мать:
В полдень пришли четыре немца; поглядев на Леонтину, они отвернулись. Она просидела на том же камне день, вечер, ночь. На следующее утро возле нее остановился немецкий солдат; на рукаве у него была повязка Красного Креста. Он хотел взять ребенка. Она не давала; билась. Тогда он подозвал своих товарищей; один из них говорил по-французски; он сказал:
— Мадам, его нужно похоронить.
Они привели священника; это был немец в военной форме; он вынул из ранца кружевную накидку и молитвенник, что-то забормотал. Солдатам было жарко, и могилу они вырыли крохотную, как будто сажали цветок. Леонтину держали — она все время порывалась отобрать тело сына. Немец, говоривший по-французски, пытался ее успокоить:
— Не нужно огорчаться, мадам, вы молодая, у вас еще будет много детей.
Офицер долго изучал ее документы, наконец, сказал:
— Шмидт, отведите ее на сборный пункт. Это — парижанка…
Леонтину отвели в маленький лесок; там уже было несколько сот человек — женщины с детьми, старики. Леонтина не плакала; она была безучастна ко всему; даже крики маленьких детей не выводили ее из оцепенения. Старая женщина дала ей хлеба и шоколада. Леонтина поблагодарила.
Женщин с детьми повезли на грузовиках. Леонтина прошла несколько километров по знойной белой дороге. Ее подсадили на грузовик. В Париже она машинально дошла до дома; дверь в квартиру была раскрыта. Леонтина подумала: я ведь не заперла уходя… В комнатах был беспорядок; видимо, что-то искали в шкафах. Валялись платья, костюмы Лео, галстуки, купальный костюм. Увидев детские пеленки, Леонтина, наконец-то, заплакала. А под окном до поздней ночи немцы пели:
4
С ужасом вспоминала Мадо вечер возле Тура. Это был один из тех светлых вечеров раннего лета, когда цветет жасмин и земля, еще не обожженная солнцем июля, доверчиво зелена. Кругом были виноградники, аспид крыш, петушок на колокольне. Лансье стоял у дороги, рядом с цветущим кустом черемухи. На притоптанной траве лежала Марселина; лицо ее было искажено болью, она чувствовала — кто-то придавил ей грудь камнем. Хоронят живой, — подумала она.
Горючего больше не было; они стояли уже три часа. Сержант, проехавший на мотоциклетке, сказал, что немцы в двадцати километрах. Лансье повторял: «Они возле Тура! Ты слышишь, Мадо, возле Тура!..» По его лицу текли слезы. А Мадо глядела на мать и не знала, чем ей помочь.
Их спас Берти. Лансье счел его появление чудом; но Берти признался Мадо, что все время следовал за ними и, когда их машина застряла, раздобыл в Туре поместительный автомобиль; госпожа Лансье сможет совершить путешествие с наименьшими для нее трудностями; горючего хватит до Бордо. Все это Берти рассказал впоследствии. Тогда он только поспешил успокоить Лансье: передовые части немцев в полутораста километрах, и госпожа Лансье сможет переночевать спокойно в Туре; он добавил, что с трудом достал комнату, которую, разумеется, предоставит больной.
— Вы спасли Марселину, — сказал растроганный Лансье. — Второй раз вы меня выручаете. Но деньги — это не то, а в такие минуты действительно распознаешь друзей…
Зачем виноградники? — думала Мадо. Вот замок. Поэты писали стихи, сторож показывал туристам залы с резными потолками, в саду били фонтаны… Хрупкий, выдуманный мир, он распался! Отдают лимузин за бачок с горючим. Люди бросают все — лавки, дома, картины. А поэт ругается из-за стакана воды. Все как будто разделись, Франция — голая. И неважно, что был Пуссэн, что в этом парке глухой Ронсар прислушивался к звучанию стихов. Все это побрякушки. Люди живы другим — хлебом, может быть еще кровью…