— О господи, боже… прости мне… не оставляй меня! — заговорила она прерывающимся голосом, захлебываясь слезами. — Я дала перед богом обет… сейчас придут за мною… и изменить… отречься… Горит мое сердце за всех вас, но с старым грехом вернуться в мир… проснуться душой для страданий… Я столько вынесла! Вы ведь не знаете… Ох, боже мой, боже мой! — вскрикнула она, закрывая лицо руками. — Не могу я! Простите меня… не могу!
— Если в душе твоей, Ганно, и есть такое тяжкое горе, — заговорил ласково Богдан, обнимая ее за шею рукой, — то скажи, кто из нас не несет его теперь? Поверь мне, легче уйти в монастырь или просто разбить себе голову, чем с тяжелым горем в душе жить среди людей! Но если бы всякий из нас думал так же, как ты, кто б остался тогда защищать этот бедный край?!
Ганна молчала. По лицу ее видно было, что в душе ее происходила страшная борьба.
— Грех… сором… — заговорила она наконец, обрываясь на каждом слове, и вдруг вскрикнула с новой вспышкой энергии: — Нет, поздно, поздно! Оставьте меня!
И вдруг совершенно неожиданно для всех старичок схимник, что стоял до сих пор скромно в углу, следя молчаливо за сценой, происходившей перед ним, вдруг заговорил уверенно и сильно, выступая перед Ганной.
— Дитя мое, не знаю я, кто такой для тебя этот рыцарь, но речь его проникает мне в сердце; он говорит о нашей вере, о крае, о том, что он готов встать за него… Такие слова господь не вкладывает в нечестивые уста. Он говорит, что ты можешь помочь им, твой брат желает того же… Не знаю, быть может, я уже не понимаю ничего… Я бедный, убогий инок, быть может, игуменья и владыка останутся недовольны мною, но властью, данною мне свыше, я, духовник твой, разрешаю тебя от данного тобою обета и благословляю снова вернуться в мир. Ибо сказал нам сам Христос: «Больше тоя любви никто же имати может, аще кто и душу свою положит за друзи своя!»
Несколько минут в келье царило глубокое молчание, слышно было только, как дышала Ганна порывисто и глубоко.
Что ж, Ганна? — произнес наконец Богдан, сжимая холодную, дрожащую руку девушки.
— Сестра, неужели ты и теперь откажешь нам? — спросил каким–то дрогнувшим, неверным голосом Золотаренко, заглядывая ей в лицо.
Руки девушки задрожали еще сильнее.
Ганна колебалась.
— Опять, значит, на муки, на терзанья, на смерть!.. — прошептала она каким–то рвущимся, неуверенным голосом.
— Нет, Ганно, — вскрикнули разом Богдан и Золотаренко, с сияющими энергией лицами, сжимая ей руки, — не на терзанья и муки, а на славную и честную борьбу!
Дни тянулись за днями, ночи за ночами, а Оксана все еще томилась у Комаровского. Впрочем, на свое положение она не могла бы ни в чем пожаловаться: Комаровский обставил ее — как только мог, сладости и самые отборные кушанья не сходили со стола ее комнаты; бабе приказано было исполнять малейшие капризы и прихоти Оксаны.
С раннего утра приходила баба к ней услужить и справиться, что готовить.
— Мне все равно, — ответит тоскливо Оксана.
— Что–то не весела ты, моя пышная панна, — покачает головой баба, стараясь придать своему совиному лицу нежно–трогательное выражение, — и есть не ешь? Готовлю я худо, чи что?
— Нет, гаразд… даже очень.
— Так что же? Болит что?
— Тут болит, — покажет Оксана на сердце и отвернется.
— Ишь, тоскует все… Почекай, придут и светлые дни.
— Когда же? Тюрьма ведь здесь. Что мне в сладкой еде, в дорогих сукнях, уборах, коли голоса человеческого не слышу, коли не вижу любых моих?.. Ноет во мне каждая жилка, истомилась душа!
— Бедная моя, болезная, — искривится уродливая старуха, — ты тоске–то, журьбе не поддавайся, она ведь точит, что шашель. Ясный пан оттого тебя взаперти держит, что боится татар, да и своего брата–шляхтича. Теперь такие лихие времена, захватить могут.
— Я б задавила себя скорее! — всплеснет руками Оксана.
— А им–то что? — захихикает хрипло баба. — Покровитель твой тебя бережет пуще глаза, души в тебе, красоточке, не чует.
— Боюсь я его! — вскинет испуганными глазами Оксана.
— Вот это уж дарма так дарма. Ведь он с тобой обходится, как с принцессой… Сколько раз мне доставалось через панну.Не такой он человек: он почтительный, богобоязный. Своя дочечка умерла, больше не дал бог детей, ну, он и жалеет тебя, как свою дытыну.
— Чересчур угождает уж, — вспыхнет зорькою Оксана.
— Эх, панна моя нерассудливая! Да коли б он имел что дурное на мысли, стал бы он так возжаться? Ведь у них, у магнатов, с нашей сестрой разговор короток. Нет, наш пан и добрый, и любит тебя… Это не то что Чаплинский, будь ему пусто! И мое дитя замордовал, клятый! Вот тому–то не попадайся в руки, а наш ласковый да хороший.
Оксана с ужасом слушала рассказы бабы, и на душе у нее росла мучительная тревога. Как ни старалась эта приставленная дозорца, а не могла ни сказками, ни побасенками развеселить своей пленницы, да и последняя не доверяла старухе.