— Панове товарищи, славные лыцари, козаки–запорожцы! — заговорил он громко и торжественно, высоко подымая свой кубок. — Первый раз в жизни доводится нам, бедным сиромахам–нетягам, принимать в своем стане такого славного лыцаря и полководца, как вельможный пан Чарнецкий. Тем более радостным является этот день для нас, что вельможный пан полковник не жаловал нас прежде, а теперь сделал нам честь и сам пожаловал к нам. За славу ж вельможного пана!
— Слава, слава! — поднялись кругом кубки и потянулись к Чарнецкому.
Скрепя сердце начал чокаться с козаками Чарнецкий и выслушивать их шумные восхищения его военною тактикой и отвагой, посыпавшиеся со всех сторон.
— Выпьем же еще, панове, — продолжал снова Хмельницкий, когда первый шум умолк, — и за славу молодого гетманенка. Поистине, такого отважного и бесстрашного воина трудно встретить и среди закаленных стариков. Пусть живет на славу и радость отчизне!
Новые шумные возгласы огласили весь свод палатки. Прославление доблести и храбрости разгромленного войска делалось смешным. Чарнецкий давно замечал это, кусая губы, но восхваления делались такими искренними голосами, что трудно было придраться к ним.
— Ишь как печет его! — нагнулся Чарнота к Кривоносу, поглядывая на Чарнецкого, который то бледнел, то зеленел.
— Я бы его не так попек, — прорычал свирепо Кривонос, бросая в сторону Чарнецкого полный ярости взгляд.
— И за славное войско польское! — продолжал снова Богдан, наполняя кубок. — Правда, наделало оно нам немало хлопот, ну, да что вспоминать… Все хорошо, что хорошо кончается!
— Виват! Виват! — подхватили кругом козаки, чокаясь с Чарнецким кубками.
— Благодарю вас, Панове, за лестное мнение о ясновельможном региментаре и обо мне, — поднялся надменно Чарнецкий, едва сдерживая душившую его злобу. — Правда, в эту несчастную для нас битву вы еще не могли убедиться в нашей доблести, но, быть может, судьба предоставит нам случай показать вам, что мы недаром слушали ваши хвалы!
Среди козаков пробежал какой–то глухой рокот.
— Еще бы, еще бы! — вскрикнул шумно Хмельницкий. — Беллона ведь женщина, вельможный пане, и коханцев своих меняет не раз… Да и что ж это была за битва? Жарт лыцарский, ей–богу, не больше!
Чарнецкий вспыхнул и хотел было что–то ответить, но Хмельницкий продолжал дальше:
— Да, вот я забыл вельможному пану сказать: тут татары принесли какое–то письмо… к коронному гетману, что ли, посылало его панство? Разорвали голомозые и мне притащили, так, я думаю, может, вельможный пан передаст его назад молодому полководцу–герою, — подал он Чарнецкому разорванное письмо. — Что ж оно будет у меня тут даром лежать?
Молча взглянул Чарнецкий на письмо, и все лицо его покрылось смертельною бледностью.
LXV
Прошел день, но ни Богдан, ни другой кто из козацких старшин не подымал с Чарнецким никаких разговоров о перемирии. Его угощали, окружали возвышенным почетом, даже, к изумлению самого Чарнецкого, допустили свободно расхаживать по всему лагерю, — словом, обращались с ним, как с почетным гостем, но отнюдь не как с послом.
Между тем для Чарнецкого после вчерашнего происшествия с письмом не оставалось уже никакого сомнения в безнадежности положения польского войска. Письмо к гетманам перехвачено; другого гонца нет никакой возможности послать, так как лагерь оцеплен козацкими войсками со всех сторон. Не получая никаких известий, гетманы подумают, что войска углубились к самой Сечи, а тем временем припасы здесь выйдут, лошади станут падать, воды нет, а прорваться невозможно. Каждый день только близит их к гибели… «Выбирать нельзя и не из чего, — повторял сам себе несколько раз Чарнецкий, обдумывая положение своего войска, — придется или согласиться на условия, предложенные подлым холопом, или умереть. Но умирать из–за этого хамья, геройство показывать перед рабами? Нет, это уж слишком! Лучше уступить им, а соединившись потом с гетманами, отплатить за все это в сто тысяч крат!» И так как Богдан не делал решительно никаких намеков на переговоры, то Чарнецкий решился в последний раз подавить свою шляхетскую гордость и заговорить самому о перемирии.
На следующее утро, когда Богдан сидел в своей палатке с Кречовским, Богуном и Кривоносом, Козачок, приставленный к Чарнецкому, вошел и доложил, что пан посол польский желает говорить с гетманом о войсковых делах.
— Ишь, — усмехнулся едко Богдан, — знать, допекло до живого ненавистника нашего, коли он сам идет просить мира у подлого козака!
И, обернувшись к джуре, он прибавил:
— Скажи, что мы ждем пана посла, да приказать просить сюда всю генеральную старшину.
— Так–то, — заметил и Кречовский, — уж, верно, никогда не думал вельможный пан Чарнецкий, что доживет до такого дня. Вот и откликнулись кошке мышиные слезки.
Но Кривонос не произнес ни слова, а только молча потупил свои злобные глаза.
Когда Чарнецкий вошел в палатку, Богдан уже сидел, окруженный всеми своими сподвижниками. Лицо его было гордо и сурово, в руке он держал украшенную каменьями булаву. Это уже был не прежний радушный хозяин, — это был победитель, принимавший побежденного врага.