— Во всем я грешен, грешен, владыко, Человек–бо есмь. Ты, превелебный владыка, богом избран на сан высокий, ты богом и огражден. Душе твоей, отрешенной от жизни, неведомы все те соблазны, которые опутывают нас в трудной жизни мирской. А мы… а я… — Богдан запнулся, как бы не имея сил говорить дальше. — Владыка, — вырвалось у него наконец с невыносимою болью, — тяжелый грех ношу я в сердце…
Богдан умолкнул и опустил голову.
XXXI
Богдан помолчал и продолжал лихорадочно–торопливо: — Покуда я не знал… ее… ее… Елены, — произнес он наконец с трудом мучительное слово, — вся жизнь и вся душа моя принадлежали только родине. Но с тех пор, как я увидел ее, — все говорю перед тобою, как перед господом на страшном суде, — я потерял волю, силу и разум. Елена заняла в душе моей первое место. Я сам обманывал себя, я оттягивал нарочно уже назревшее дело, чтобы не оставлять ее… Мало! Когда я узнал о решении сейма, в душе моей впервые проснулась ужасная мысль: не восстать, нет, а бежать вместе с нею, покинуть отчизну, народ мой, веру, все, все, лишь бы не расставаться со счастьем, доставшимся мне на закате дней. О превелебный владыка, ты этого чувства не знаешь! Суди меня, но по милости — прости! Когда я увидел свое пепелище, когда труп сына лежал на руках моих, — продолжал с какою–то яростною болью Богдан, — что, думаешь ты, больше всего убило меня? Я терзался о том, что другой обнимает теперь ее стройное тело, целует ее дивные очи, ее роскошные уста; все закипало во мне, зверем лютым, дияволом становился я и забывал все кругом… Да, тебе говорю истину: на сейм я ехал с одной мыслью: все, все поставить на карту, загубить тысячи жизней, только отмстить им и возвратить ее себе! — Богдан остановился, чтобы перевести дыхание. — Но возвращался я другим, — произнес он медленно тихим, упавшим голосом. — Когда передо мной предстали воочию все муки и страдания моего народа, когда сейм отнесся с таким презрением и насмешкой к козацкой просьбе и к страданиям моим, вся кровь закипела во мне; но не за себя, бог видит, отче, а за всю мою отчизну, которую они потоптали в лице моем. И я поклялся себе, — произнес он задыхающимся шепотом, — прахом моего замученного сына, отдать отчизне теперь все силы, всю душу мою! Душа моя готова, владыка, угасли в ней все страсти, одна святая месть пылает здесь за родину, за веру, за бедный мой народ!
Богдан замолчал, лицо его было измучено и бледно; на лбу выступил холодный пот, но глаза горели чистым и светлым огнем.
Владыка сложил руки на голове Богдана и, поднявши глаза к небу, тихо зашептал слова молитвы, а затем произнес вслух вдумчиво и строго:
— Властью, данною мне господом богом, отпускаю тебе, сын мой, все прегрешения твои!
Богдан припал к руке владыки. Несколько минут длилось строгое, торжественное молчание.
Наконец Богдан поднялся и с глубоким вздохом провел рукою по лбу. Владыка опустился на свое кресло. Казалось, он думал о чем–то сосредоточенно и глубоко.
— Месть — разрушение, — произнес он наконец вдумчиво, — на чашах правосудия лежит теперь судьба народа… Что думаешь ты создать? Говори предо мною все, как перед братом, твоя страна стала родиной моей!
Богдан молчал; казалось, только что пережитое волнение захватывало еще его дыхание и не давало ему говорить.
— Мы обуздаем панство, — произнес он, тяжело дыша, — подчиним его королю, и он нам вернет все наши привилеи…
— Так, но король смертен, а новый король может быть еще преступнее и лживее сейма и, за всеобщим согласием, поработит весь народ и утвердит унию на всей нашей земле. Запомни слово мое, — произнес владыка медленно и выразительно, устремляя на Богдана свои черные, горящие глаза. — Отчим не станет пасынкам вместо отца.
— Но если умер отец и дети остались одни без защиты, — произнес Богдан каким–то неверным голосом, — где взять им другого отца?
— Пока дети малы и беспомощны, им нужна опека; когда же они настолько возмужают, что смогут сами управлять своею судьбой, они покидают суровый дом отчима и начинают новую жизнь.
— Как… превелебный владыка, ты думаешь, что мы… — вскрикнул порывисто Богдан, впиваясь в него глазами, — что мы можем? Мы! Нет, нет… — схватился он руками за голову, — такое дело… голова кружится… дух захватывает… там сила… войско…
— Здесь правда и бог! — перебил его сурово и сильно Могила и поднялся во весь рост.
Богдан умолкнул.
— Ты помнишь ли то время, — заговорил Могила после долгой паузы, — когда потоптанная церковь наша лежала при последнем вздохе, без пастырей и без владыки, без храмов божьих и божьих слуг? Была минута смерти. Ты помнишь ли, как триста священников явились перед славным козацким войском и, упавши перед ним на колени, умоляли их со слезами спасти от поругания святую веру и божий крест? И господь явил свое чудо. Вот в этом самом храме, оцепивши его войсками, закрывши все окна, пригасивши свечи, удалось нам посвятить святителей и восстановить митрополию свою. Без пения, без торжества, в полусвете, словно тати и воры, совершали мы святое богослужение, а из смерти вышла новая жизнь!