Читаем Буря полностью

С самого раннего утра в монастыре Вознесенья была суматоха и шло лихорадочное движение. Молодые послушницы и служки торопливо сновали по двору; сквозь открытые настежь двери церкви видно было, как чистили серебряные паникадилы[61] и оправы икон, расстилали по ступеням дорогие ковры. Из труб монастырской трапезной валил клубами дым, из кухни слышались стуки ножей и посуды, в окна виднелись широкие своды печей, пылавших жарким огнем; у окон на огромных досках бабы–богомолки и послушницы лепили бесконечную массу пирогов. Монастырь готовился к особому торжеству: на сегодня назначено было посвящение в монахини молоденькой белицы[62] из знатного козацкого рода.

К службе ожидалось много знаменитых рыцарей. Литургию и чин пострижения должен был совершать ясновелебнейший митрополит и игумен Печерской обители Петр Могила.

В темном углу церкви, возле свечного ящика, две черницы в длинных черных мантиях и черных покрывалах, спускавшихся от клобука до самого пола, пересчитывали медные деньги и тихо шептались между собой. Несмотря на смиренные одежды, высохшие, желтые лица монахинь с заострившимися носами и багрово–синими мешками у глаз имели какое–то злое, сухое выражение и напоминали хищных птиц. Трудно было отличить от тихого стука меди звук их голосов, сухой и безжизненный.

— Такую молодую — и в монашки, — шептала одна из них, отсчитывая горку больших медяков. — Не знаю, что это на мать игуменью нашло. Виданное ли это дело! Вон сестра Анаиса уже десять лет послушание несет, а еще до сих пор в чин монашеский не посвящена.

— Соблазн, один соблазн… — покачала головою другая и добавила, смиренно вздохнувши: — Брат, говорят, большой вклад положил… Ну, вот, а мать игуменья–то на деньги больно падка.

— Да кто ее брат–то?

— Из старшин козацких, слыхала, Золотаренком зовут.

— То–то и есть… потому ей и келья особая, и всякая воля… никакого ведь послушания не несла.

— Ну, на это, сестра Праскева, — возразила вторая, — ничего не скажешь, к церкви она очень прилежна и на всякое приказание угодлива.

— Угодлива, угодлива, — прошипела первая, — делать делает, а лицо гордое, словно, подумаешь, княгиня какая, — ни тебе улыбнется, ни двери растворит, ни побеседует.

Да, это уж так… И с чего это она в такой молодости жизнь мирскую возненавидела? Не добьешься от нее ничего — стена стеной.

— Возненавидела! — нагнулась первая монахиня ко второй и злобно прошипела: — Верно, грех какой–нибудь случился, вот и пришлось за монастырскую стену уйти… Подрясник ведь все прикроет. Знаю я их, сестра Мокрина, — стукнула посохом злая старуха, — всех знаю… Жить–то им, жить больно хочется… Да!

А молодая инокиня, о которой шли такие едкие толки, сидела запершись в своей келье. Бледненькая послушница в черной шапочке и таком же подрясничке, приставленная к ней матерью игуменьей, стояла в коридоре у дверей кельи и о чем–то говорила с таким же молодым, как и она, существом. Глаза ее были красны, нос и губы распухли.

— Жалко, так жалко, — говорила она своей собеседнице, беспрестанно всхлипывая и утирая рукавом слезы, бежавшие по пухлым щекам, — что и сказать не могу… Ведь она как ангел божий, истинно, как ангел.

— А с чего бы это ей, голубка, монашеский чин принимать?

— Ой сердце мое, видно, горе большое! Как приставили меня к ней на послушание, так она сначала все плакала, плакала и убивалась, боже, как! По ночам, бывало, вставала, перед иконами на колени падала… Иногда я и утром ее на полу без памяти находила. А теперь вот как сказали, что скоро постригать будут, успокоилась: тихая такая да задумчивая стала. Скажешь что, она и не отзовется, только глаза ее смотрят куда–то мимо, пристально–пристально, словно видят что–то или припоминают что…

— Да неужели у ней никого из родичей нет? — изумилась собеседница с лукавым, любопытным личиком, к которому совершенно не подходила ни ряска, ни черная шапочка.

— Брат есть; приезжал, давно только, важный такой козак. Долго они промеж себя говорили. Просил он ее, молил; только слышу, она говорит ему, и таково тихо, таково ласково, словно чаечка скиглит: «Брате мой, коханый мой, любый мой, не бери ты меня отсюда… Дай мир моей бедной душе!» Так он и уехал.

Собеседницы замолчали.

— А как подумаю, что вот через час, через два, — продолжала первая, — обрежут ее косы черные да клобук наденут… все равно что живой похоронят, так мне жалко станет, словно вот сердце в груди разрывается!

Девушка снова поднесла руку к глазам.

Где–то послышался легкий шорох.

— Кажется, зовет, — встрепенулась послушница, — прощай, побегу! — кивнула она собеседнице.

— Слушай, Прися, а знаешь, сам владыко будет служить! — крикнула ей вдогонку вторая, но та уже не слыхала ее восклицания.

В комнате, куда вбежала послушница, было полутемно. Она была мала и низка: сводчатый потолок делал ее похожей на склеп, — белые занавески закрывали окна совсем, и сквозь них проникал слабый матовый свет.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже