Однако — Альфонсо удалось вырваться, и, хотя по прежнему впивалась в его плоть Аргония — смог переломить шею этому призраку — тот с жалобным воем обратился в тяжелое, ледяное облако. И тут Альфонсо увидел, что — это не Нэдия вовсе, а именно Аргония, и он взвыл от ненависти — так как считал, что она и есть ворон. Он часто-часто повторял: «Все ты враг проклятый!.. Счастье ты у меня отбираешь!..» — и стремительно, и иступлено принялся ее бить по голове — он разбил ее в кровь — впрочем, там и так уже все было покрыто кровью да грязью, он схватил ее за волосы, но — это уже не были золотистые кудри, а какие-то грязные половые тряпки. И он с силой дернул ее в сторону, он ревел на нее, и, наконец, смог побороть — оторвать от своей истерзанной груди. Он погрузил ее в грязь, стал там, под грязью, сдавливать шею — еще мгновенье и она бы треснула, но тут налетел очередной вал из тел, и сильным ударом перевернул его, так что Аргония оказалась теперь сверху. Ей и не требовалось теперь никакого колдовского виденья — грязь залепила ей глаза, и она все равно ничего не видела; к тому же она так была избита Альфонсо, что едва не теряла сознание, и только стремление прорваться к любимому придавало ей сил. Эта ненавистная стена плоти совсем измучила ее, но она только с большим остервененьем продиралась сквозь нее. Вот она впилась в щеку Альфонсо, и сжала с такой силой, что, в одном месте насквозь прокусила — он же, с остервененьем, со всего размаха бил это ненавистное колдовское, покрытое грязью и кровью в лицо — попадал в глаза, в виски. Где-то у грани его сознания вкрадчивый, болью переполненный голос шептал: «Да, да — так вот. Хорошо. Хорошо… Вот оно еще одно подтвержденье — насколько вы слабые, как легко вас свести к безумие. Сколь хрупки, да — сколь хрупки и лживы все эти ваши высокие чувства!.. Бей же ее, не жалей! Ах она, стерва! Забей ее до смерти, и тогда уж непременно к своей Нэдии прорвешься!..»
В течении своей повести, я уж как-то упомянул, что хочется мне рассказать о чем-нибудь светлом, да тут же и посетовал, что, чем дальше, тем, к сожалению, будет становится больше мрачного. Конечно, мне не доставляет радости описывать все ужасы той бойни во мраке — и я говорю только о самом необходимом. Но тяжко, тяжко об этом писать…
Все-таки, я не стал бы здесь упоминать о своих чувствах — это было бы не уместно, если бы они не были сходны с чувства Даэна, Дьема и Дитье. Вообще, об этой троице, как вы, верно заметили, в течении всей повести было сказано не так много, как об иных близнецах. И это объясняется не только тем, что им не довелось побывать в стольких передрягах, как иным, но и тем, что их характеры сформировавшиеся в благодатной Алии — эти жизнерадостные, творческие характеры впали как бы в некоторое забытье, когда они попали в большой мир, когда увидели столькие ужасы. Им, привыкшим к благодатным виденьям, все это было настолько чудовищно, что они как бы закрыли глаза — погрузились в некоторую дремоту, и по возможности старались никак себя не проявлять, и вообще поменьше думать, а только ждать, когда же это все пройдет, и вернется прежняя, творческая жизнь. Они даже верили, что — это есть болезнь, наважденье, и через какое-то время они даже не вспомнят о ней.
Напомню, что в этом мраке Даэн и Дьем оказались на коленях перед Вэлломиром, а Дитье остался среди Цродграбов, рядом с Барахиром. И Барахир, и Дитье видели, куда «мохнатые» понесли братьев — они тут же бросились за ним, однако — тут навстречу им хлынул обильный грязевой поток, и едва не сбил их с ног. Их понесло среди смятых тел бесов и воинов Тарса, и только с пребольшим трудом им, все-таки, удалось подняться на ноги. Барахир стал прорываться первым — он из всех сил размахивал своим двуручным клинком, и, когда навстречу ему попался один из пошатывающихся воинов, то, не останавливаясь, разрубил его надвое.